– Я иду к Черной Луже за оправданиями, – сказал он и ушел.
Остальные пожали плечами и стали готовиться к вечеринке. Вскоре она была в разгаре. Зимин стоял в двери между двумя комнатами, прислонившись к дверному косяку. В одной из комнат сидели люди, девушка в бежевом свитере тихо перебирала струны гитары и пела какую-то протяжную песню. Другая комната была полуосвещена и пуста, на полу, недалеко от двери, лежали чьи-то упавшие очки. Внезапно Зимин почувствовал, что под кроватью, стоявшей в глубине пустой комнаты, что-то пошевелилось. Его охватило характерное для кошмаров чувство ужаса, липкое и порождающее внутреннюю неподвижность, как если бы он выпил глоток холодного клея. Он увидел, что из-под кровати выползли очки – точно такие же, как те, что валялись у двери, но он понял, что они сотканы из какого-то потустороннего желеобразного материала, обладающего собственной смертоносной жизнью. Очки поползли по направлению к другим очкам, по направлению к своему материальному двойнику. Ужас усилился. Зимин «понял», что это и есть страшная разгадка хозяйкиных безумных слов о бесчисленных мертвых телах, найденных под плетнем и ковровой дорожкой. Он «понял» также, что, когда эти «очки-убийцы» доползут до реальных очков и сольются с ними – тут-то и начнется настоящий кошмар. Усилием воли он заставил себя сдвинуться с места, прошел через комнату с людьми, быстро собрал свой рюкзак и, не говоря никому ни слова, вышел из дома. Путь его лежал поначалу к Черной Луже, где он рассчитывал найти рыжего рисовальщика, чтобы вместе потом продолжить путь. По следу Рисовальщика он шел дня два. Он знал, что идет верно, потому что у Рыжего была привычка оставлять пейзажные зарисовки в том месте, где он их делал, – обычно он нанизывал рисунок на какую-нибудь ветку. Однако идти Зимину было трудно и становилось все труднее и труднее. Дело было в том, что дорога к Черной Луже вела в северо-западном направлении. На рассвете третьего дня, когда до Лужи оставалось не более 6–7 часов ходьбы, Зимин не выдержал и повернул на восток.
Через какое-то время наступила весна. Константин Зимин встретил ее на реке. Он уже был членом другой экспедиции, к которой примкнул в бескрайних просторах Восточной Сибири. Чем эта экспедиция занималась, он не знал. Они делали какие-то пометки на деревьях, на камнях, но Зимину ничего не объясняли, а он был не любопытен. Он хорошо греб, умел мастерски обходить препятствия на реке, рубил дрова, разводил костер, варил незамысловатый суп – делал все, что от него требовалось. Они двигались на восток, а больше его ничего не интересовало.
«Архаические зоны» давно остались позади, и больше никаких приключений не случалось. К концу весны они уже были в Хабаровском крае, а переход весны в лето встретили в том месте, где раньше был Хабаровск.
Теперь здесь был лес, но довольно ухоженный, прорезанный дорожками для прогулок. Между деревьями кое-где стояли небольшие домики. Люди были незаметные, немногочисленные. Зимин запомнил одного человека, который каждый вечер читал книгу в беседке при свете настольной лампы под большим стеклянным абажуром. Он заметил также девушку в белом платье с дрессированной собакой. В лесу был небольшой круглый пруд, через который перекинут был мостик. В этом месте она тренировала свою собаку – собака ходила на задних лапах, а девушка стояла неподвижно, сжимая в правой руке мячик, обклеенный серебряной фольгой.
Члены экспедиции разошлись по домикам и не собирались продолжать путь. Зимин пытался найти себе попутчиков, чтобы дальше продолжать путешествие, но почему-то никого не нашел. Тогда он решил идти один. Он решил дойти до границы с Китаем и, возможно, перейти ее. У него была с собой подробная карта, и он двигался строго по карте. Вот и последний лес перед границей. Он весело шел по узкой лесной просеке, вокруг громко пели птицы, гулко стучал дятел в глубине чащи, цвели травы, белки сновали по ветвям сосен. Вот сквозь сосны что-то забелело впереди. Он ускорил шаг, вышел на опушку леса – и застыл. Перед ним, там, где должна была проходить граница, земля обрывалась. Далее не было ничего, как будто мир обрезали ножом. Только белая бездонная пустота. Он поднял голову – небо тоже обрывалось, причем выглядело это, как ни странно, довольно естественно, как на рисунке, где и небо, и земля естественно граничат с белой пустотой бумажного листа. Он был в том варианте бытия, где существовала только Россия – одинокая, огромная, висящая в белой пустоте. Это открытие ошеломило того, кто стоял на границе этой пустоты. Он больше не знал, кто он – Константин Зимин, или Владимир Петрович Дунаев, или кто-то еще. За ним шумел лес, впереди была пустота.
Возникло чувство близкого пробуждения. Но оно, возможно, было обманчиво. На деле это, скорее всего, была волна горячечного бреда, каким-то образом проникшая внутрь сна и захлестнувшая мозг сновидца. Однако теперь, благодаря этому столь знакомому привкусу невменяемости, стало вдруг совершенно ясно, что он снова парторг Дунаев, и никто другой. Чувства вспыхивали и гасли в его душе с невероятной скоростью, как шутихи над пьяным праздником. «Вот оно! – гудело в голове. – Вот она, Запиздень! Здесь ВСЕ кончается. Какие там, ебать их в четыре жопы, фашисты! Да нет во Вселенной других фашистов, кроме вот этого, белого, чистого… Вот ОНО – фашист! Ну, здравствуй, хуй без масла, что теперь скажешь?! Я ведь дезертир. Там, сзади, далеко, где другое, там воюют… А я съебнул, укатился… Ну что ж, дезертировать, так дезертировать до конца! Надо все предать, все!» – Безумная жажда какого-то окончательного, головокружительного, немыслимого падения овладела Дунаевым. Он почувствовал вдруг страстное, явно бредовое желание совершить какую-то космическую подлость, чтобы от брезгливости перед этим поступком все самое главное передернулось бы до своего основания. Он стал лихорадочно вертеть головой, воспаленно всматриваясь в пустоту. Мысли рождались словно бы не мозгом, а какой-то воронкой. «Сейчас я стану не просто дезертиром, я стану предателем Родины, – подумал он. – Я продам ее, продам за три копейки! Но кому? Да и какую, собственно говоря, Родину? Нет, надо продать главное, САМОЕ главное». Ему внезапно вспомнились Энизма и то неповторимое чувство, с которым он подсматривал за этим поющим неиссякаемым и таинственным медом дна сквозь «окошко», и даже показалось в воспоминании, что это «окошко» действительно было реальным круглым окошком и даже как будто было завешено прозрачной, кружевной, истончившейся от ветхости занавесочкой…
«Надо продать Энизму! – вспыхнуло в его сознании. – А уж найдется ли покупатель – не важно! Авось отыщется!» – С этой шальной мыслью, несмотря на дикий страх, молниями скачущий сквозь безумие, он шагнул вперед, в пустоту. Он ожидал падения – и в первый момент зажмурился. Но сразу же открыл глаза. Может быть, он и падал – определить было невозможно. Но он продолжал жить и не задыхался. Он сделал еще шаг вперед. Показалось, что по пустоте можно идти как по перине, слегка проваливаясь при каждом шаге, но, в общем, сохраняя ощущение движения. – Эй, кому Энизму?! – заорал он изо всех сил. – Эй, налетай! Кому Энизму?! Энизму кому?! Кому Энизму?!
Ничего уже совершенно не соображая, он «шел», вроде бы углубляясь с каждым шагом в полное отсутствие всего, однообразно выкрикивая: «КОМУ ЭНИЗМУ?!» – резким, как звук спортивного свистка, и вместе с тем залихватским голосом. Вскоре ему показалось, что сам он с каждым «шагом» уменьшается. Он понял, что постепенно теряет себя в пустоте, удаляется от самого себя, исчезает. И голос его становился все тоньше и тише. Чтобы не видеть этого собственного исчезновения (к которому внутренне он был полностью готов), Дунаев закрыл глаза. За закрытыми веками не было белой пустоты: там разливались какие-то подвижные желто-зеленые лужи яда, все пульсировало. Но, всматриваясь в этот пестрый хаос, на задворках его он обнаружил картинку: он идет по бутафорской деревенской улице, уставленной декорациями домиков с яркими наличниками. Всюду искусственный снег, падающий сверху и из-за кулис. Он актер, исполняющий роль коробейника. И якобы даже исполняется, совсем тихо и фальшиво, песня: