У соседей, за стеночкой, праздник сегодня —
Расставляют фужеры на скатерти белой,
Пирогов сладкий запах, как жирная сводня,
Входит в комнаты вкрадчивым призрачным телом.
То рдеет винегрет в зеленом хрустале,
То сок лимонный льют на жареную рыбу.
Навис над бледно-желтым оливье
Блестящий паланкин, несущий торта глыбу.
Одето в клоунский бумажный воротник,
Стоит шампанское советское,
А дно его упрятано в ледник,
Чтобы потело тело полудетское.
Шампанское – в серебряном ведре,
Что отразит гостей смеющиеся лица:
Мужчины пистолет имеют на бедре,
А женщины – покров из тоненького ситца.
Под скатертью стола сомкнутся женские коленки,
Погладит их военная рука.
Улыбка, дрожь, румянец… Пенки
Здесь скоро снимут с молока.
И дети строят елку хорошо,
Все тянутся до верхних веток,
И Дед Мороз трясет своим мешком,
Исполненным болезненных конфеток.
Уже где-то в прихожей поцелуй.
Наверное, у вешалки, где шубки
Все в снежной перхоти навалены горой,
Целуют крашеные губки!
Скорее просочимся к ним туда,
В соседнюю квартиру, сквозь обои,
Хотя бы музыкой, ведь Шуберт как слюда
И Генделя томительны гобои!
Хотя бы шумом ссоры иль собак,
Хотя бы гулом артобстрела
Иль группкою клопов, бредущих в потолках,
В орнаментах и в складках тела.
Ведь празднуют не что-то – Новый год!
И новый бог, и новый мир, и трепет новый
На всех нисходят из ночных высот,
Как снег нисходит на ковер лиловый.
«Эй, девочки! Смотрите, хлеб – капут!
Скорей еще нарежьте, стряхивая крошки.
Бегом на кухню!» И они бегут,
Мелькая нимбом в кухонном окошке.
Дунаев, как всегда, умилился, слушая свою драгоценную поэтессочку – так, наверное, любящие родители умиляются произведениям своих одаренных детей. Одновременно он воспринял стихотворение как прямое указание к действию. Он, и правда, чувствовал, что «за стеночкой, у соседей», то есть в параллельной прослойке, что-то происходит и путь туда свободен. Включив для удобства «кочующее зрение», он быстро вошел в стену, как бы вдавившись в нее затылком. На глаза ему хлынули мелкие желтые лилии, выцветшие и хрупкие, из которых состоял обойный узор.
Помещение, в котором он оказался, напоминало клуб. На невысоком помосте стоял стол, за ним сидели трое молодых людей в темной гражданской одежде на фоне обычного красного бархатного занавеса и бюста Ленина. Перед помостом в небольшом зальчике без окон расставлены были стулья, на которых сидела публика. Все было очень заурядным, только вот люди и предметы казались больше обычного – видимо, это сам парторг уменьшился в размерах. Хлебным полушарием он лежал на поверхности стола. Прямо над ним молодой человек с бородкой и в очках, похожий немного на Свердлова, нудным, монотонным голосом читал по бумажке какой-то малопонятный текст. Публика молча слушала. «Да это вроде бы лекторий», – растерянно подумал Дунаев. Затем начал читать другой: он читал довольно долго, это было повествование о каком-то парне по имени Миша, который попал в больницу, а затем вдруг вылечился, съев кусочек сыра. После этого имя парня поменялось, и все стали называть его Славой. Публика слушала внимательно.
Затем произошло следующее: похожий на Свердлова достал из портфеля хлеборезку и укрепил ее на столе. Затем схватил Дунаева и стал спокойно нарезать его на аккуратные ломти. Готовые ломти он укреплял стоймя на деревянной доске, между специально прибитыми для этого гвоздиками, которые и поддерживали ломти в стоячем положении, на расстоянии приметно 7-10 сантиметров друг от друга. Дунаев абсолютно ничего не чувствовал и пораженно молчал, когда лезвие ножа равномерно врезалось в него. Зато один из троих молодых людей почему-то залез под стол и издавал оттуда истошные крики, стараясь попасть в ритм нарезания. Звучало это не слишком достоверно, как небрежная имитация. Дунаев подумал о Машеньке, но «похожий на Свердлова», видимо, был специалистом своего дела и все хорошо понимал: он аккуратно оставил неповрежденной горбушку (которая еще недавно была темечком Дунаева), где в целости сохранилась Снегурочкина «могилка». Эту горбушку он отложил вбок, на тарелку.
Дунаев теперь не знал, где он, он потерял точку размещения своего «я», точка эта стала плавающей, перемещающейся и в ломтях хлеба, и в промежутках между ними.
Публика стала вставать со своих стульев и, переговариваясь, выходить из зала. Трое молодых людей, которые только что проделали с Дунаевым столь решительные манипуляции, удалились. Все ушли.
Затем стало происходить нечто еще более необычное. На спинках стульев проступили даты – «1900», «1901» и так далее. Начало века терялось в глубине комнаты, двадцатые и тридцатые годы выстраивались перед сценой. С бюстом Ленина также что-то случилось: отросла борода, усы, разрумянились щеки, потемнели глаза, над ними выросли ватные белые брови. На голове появилась шапка из красного кумача, отороченная снизу ватой или паклей. В общем, это был теперь Дед Мороз, с большим мешком через плечо, державшимся без помощи рук и свисавшим ниже бюста. Бархатный занавес раздвинулся, обнажив стену голубого цвета с наклеенными звездами из серебряной фольги. Посреди выступали четыре огромные цифры – «1942», сделанные в виде гипсового рельефа на стене.
Вдруг парторг ощутил, что его части, оставаясь кусками хлеба, превратились в небольшие промежутки времени. Это были те самые промежутки перед Новым годом, по которым Дунаев с таким остервенением скакал, когда его надувала Избушка, превращая в Колобка. Тогда эти прыжки (по три-четыре дня) являлись движениями насоса, теперь же они были ломтями хлеба – тем, что осталось от некогда Сокрушительного Колобка. Пустоты между ломтями страшно напряглись, как стальные мускулы, и будто зажали Дунаева в тиски. Свободной осталась только горбушка на тарелке, содержавшая в себе последние дни Декабря, вплоть до Нового года. Горбушка стала мощным магнитом притягивать к себе остальные части, как бы пытаясь выстроить из расчлененных временных периодов «коридор» к Новому году. Но гвоздики и тиски пустоты уравновешивали этот магнит. Если бы Дунаев в эти минуты (хотя он сам представлял из себя дни и даже целые недели) был цельным существом, он бы наверняка умер, не выдержав того ужасного энергетического боя, который велся за его тело и его время. Но, к счастью, его «я» было размазано по элементам этого боя и «выдерживать», в каком-то смысле, все это было некому. Можно сказать, что «бой выдерживал сам себя». А можно сказать, что никакого боя не было. Просто Дунаев попал между двух сюжетов – драматургии движения времени, напоминающей ступенчатую пирамиду, и драматизма подготовки к Новому году в военное время. Еще он понял, что происходящее похоже на предчувствие, на некие «маневры» перед будущим и далеким сражением, связанным почему-то с электромагнитными силами, с какими-то дрожащими стрелками компасов и с раскаленным железом.