Глаза Снегурочки были закрыты. На ней был черный полушубок, отороченный белым искрящимся мехом, перепоясанный простым солдатским ремнем со звездой на оловянной пряжке. На ногах – белые облые валеночки, на которых были вышиты следы лесных птиц, словно бы отпечатавшиеся на снегу.
Взмахнув руками, Снегурочка закружилась по комнате. Поднялась метель, однако это была лишь видимость. Снега и ветра никто не чувствовал, словно лишь изображение комнаты подернулось изображением метели. Снегурочка металась в неистовой пляске. У парторга опять все закружилось в голове, и он снова увидел свою «головную комнатку», где спала Машенька. Ручки ее выпростались во сне из-под одеяльца и протянулись вверх, совершая сложные и хитроумные движения кистями и пальцами, как будто она играла на арфе или плела гобелен. А во внешней комнате уже колыхалось северное сияние, настолько удивительное, что у Дунаева захватило дух.
Дунаев один раз видел северное сияние, когда был в партийной командировке в Заполярье. Он был так поражен красотой его, что потом целый день молчал, не отвечая на вопросы людей. Но сейчас это переливающееся сияние заполнило, сгустившись, комнату, ослепляя всех своим светом и волшебством. И в лабиринте этих сверкающих коридоров мелькала Снегурочка, становясь все прозрачнее и призрачнее…
Когда Снегурочка исчезла, Дунаев снова «заглянул в норку» своей головы. Пальцы Машеньки, только что выписывавшие в воздухе замысловатые фигуры, сложились, руки ее опустились на одеяло и застыли. Дунаев открыл глаза. В квартире стоял неимоверный мороз. В остальном все было нормально, но мороз действительно был чудовищный. Девочки надели шубы, шапки и шарфы. Они сидели за столом и ели заледеневшие кушанья. Сам Дунаев лежал на столе, возле тарелки с винегретом. Одна из девочек стала кормить его хрустящим ледяным винегретом с ложечки. Холеного в комнате не было.
Внезапно дверь распахнулась, и в комнату просунулся колоссальный ярко-красный курносый нос, занявший весь дверной проем и часть комнаты. Нос задел стол, с которого посыпалась посуда. Все перепуганно отпрянули в угол, к елке. Из ноздрей носа шел не пар, а жесточайший стоградусный обжигающий мороз, леденящий до костей. Нос стал втягивать воздух, затем дернулся и пошел обратно, убираясь из комнаты. В соседней комнате страшно чихнул кто-то гигантский. Все задрожало, как желе. Синее блюдо сорвалось со стены и грохнулось об пол, рассыпавшись на мельчайшие осколки. Снова чихнул немыслимый великан за стенами, будто сразу ударило двести пушек. Комната вздрогнула и озарилась светом новогоднего салюта, полыхающего за окнами в ночном московском небе.
Не ветер бушует над бором,
Не с гор побежали ручьи —
Мороз-Воевода дозором
Обходит владенья свои.
Следит он, чтоб снежные вьюги
Следы замели до утра,
Чтоб сгинули в бездне подруги,
К которым он шлялся вчера.
В скрипучем и твердом тулупе,
Стоящем во тьме словно кол,
С хрустящим ледком на залупе
Восходит на свой ледокол.
Ни мраморных лиц капитанов,
Ни боцмана в снежном плаще,
Ни юнг, огорошенно-пьяных,
Застрявших в жемчужном борще.
Ни медно-горящих деталей,
Сверкающих в небытии…
Холодные очи устали,
Закутались в гнезда свои.
Не видит, как стонет крестьянка
От сладкого бреда в лесу —
Лишь изредка вспрянет Изнанка
И вздрогнет сосулька в носу.
Тогда он чихает. И птицы
Летят, прославляя кошмар.
Церковно ликует столица,
Как лед, отразивший пожар.
Мороз над Москвою! Товарищ,
Наполни шампанским бокал!
На горечь военных пожарищ
Возложим целительный кал.
Рассыпятся щедро колбаски,
Слипаясь с золой деревень.
И вот воскресает, как в сказке,
И вновь зеленеет плетень!
И тяжкие гроздья сирени
С размаху нахлынут в лицо —
Скорее упасть на колени,
Схватить золотое яйцо.
Ворочайся, Курочка-Ряба,
Кудахтай во гробе, зови…
Ведь светятся в окнах Генштаба
Зеленые лампы любви.
Они как зеленые точки,
Что после, с приходом весны,
По веткам березок, по кочкам
Рассыпят воскресные сны.
Россия воскреснет наверное!
Воспрянет сквозь инистый суп!
Россия воскреснет на Вербное
И сбросит тяжелый тулуп!
И девочка свечку заветную
Из церкви домой принесет,
И мальчик ей каплю запретную
В овальное ушко вольет.
Нашепчет про годы военные,
Про тыл, про законы любви,
Про красные, влажные, тленные,
Про нежные губы свои.
И там, где река и излучина,
Когда подкрадется рассвет,
С его силуэтом измученным
Сольется ее силуэт.
И верно, за этой околицей,
Наморщив коричневый лоб,
На звук поцелуя помолится
Осевший весенний сугроб.
За это, товарищ, за это,
За то, чтобы в складчатых льдах
Бродило зеленое лето,
Как жирный комбат на сносях!
Взыграй, новогодний напиток,
Щемящий, шипучий, шальной,
Чтоб дерзко взъерошить избыток
Таинственной силы родной!
Я вижу, что ты раскраснелся.
Теперь оглянись, посмотри
На то, как Мороз-Воевода
Обходит владенья свои.
Да по хую, в общем, морозец!
Как дверца печурки – пизда!
Мы щас старика замусолим,
Нам дай только волю, братва!
Мы сами дыханьем и стоном,
Молитвой и бранью, слезой
И смехом, встающим над бором,
Разделаться можем с собой.
О-о-о, не нам ведь бояться кошмаров!
Этот холод – источник любви.
В глубине смертоносных ударов
Поцелуи клокочут Твои!
В снежном мареве грезит крестьянка,
На дровах то ли лед, то ли воск…
И так нежно баюкает, греет Изнанка
В летнем поле затерянный мозг.
Глава 34
Ленинград
Подобно тому как повествование длится до тех пор, пока оно остается тайной для самого себя, так же и человеческое существование держится на темных местах, на невыясненных обстоятельствах.
Одним из невыясненных обстоятельств остается вопрос, является ли это существование и в самом деле человеческим или же нечто разворачивается, едет, заполняя собой так называемый «жизненный путь». И на разных этапах и станциях этого пути по-разному ложатся тени, по-разному сырость оставляет пятна, и в этих местах гнездится наполненность. На тех же участках «жизненного пути», где он ярко освещен и сух, видно, что он также и пуст, и никто не проживает мириады заготовленных жизней. Поэтому, чтобы не светиться своей пустотой и, что называется, не «щеголять», жизнь стремится быть темной и влажной, то поднимаясь в холодные, мокрые горы, то спускаясь, чтобы припасть к болотам или к тому разбухшему, что приносит море.