Домой я пошел пешком. Мороз стал поменьше, во второй половине марта должно быть уже тепло… долгая какая зима в этом году, целыми днями вожу свою задницу в машине, прогулка мне на пользу. Я шел мимо магазинов, глазея на витрины. Зоомагазин на продажу, потом шикарные шмотки, обувь, какие-то телефоны, индийский магазин, я был там с Мартой, а теперь я один и вполне счастлив быть один… ночной круглосуточный магазин, я один на всем белом свете или как? Пусто – всех с улиц будто корова языком слизала. А нет, из кинотеатра «Фемина» высыпалась толпа…
Надо было идти в кино.
Целый вечер псу под хвост.
Я ускорил шаг, пара километров для сохранения хорошей формы – я теперь буду делать это каждый день. Я иногда хожу в тренажерный зал с Толстым, но не могу сказать, что это мое любимое занятие.
Дома я был около одиннадцати, голодный как волк.
Выяснилось, что у меня нет никакой еды, – просто шаром покати.
Я заказал пиццу, включил телевизор. Вот больше всего мне нравится, что я могу теперь заказывать себе пиццу, причем такую, какую люблю я, а не такую, «которую любят оба».
И не слышать при этом:
– Зачем пицца?
– То есть тебе уже не нравится, как я готовлю?
– Ты же не знаешь, что они туда кладут, какая-то ветчина с истекшим сроком годности, мясо неизвестного происхождения…
– Ну ладно, заказывай, но только такую, которую сможем есть оба…
И заканчивалось все, черт возьми, на диване, с отвратительной вегетарианской пиццей, без малейшего намека на мясо, потому как «отношения требуют компромиссов». С моей стороны, разумеется.
Неудачник!
Никаких компромиссов! Никогда больше!
Я заказал большую гавайскую с двойной ветчиной, с добавлением салями и сосисок, грибов и с острым соусом. Наконец-то я могу есть что хочу! С большим содержанием насыщенных и ненасыщенных жиров, с холестеролом и без брезгливых комментариев непорядочной женщины, которая четыре года водила меня за нос.
* * *
Проснулся я в два перед телевизором.
Живот у меня был переполнен, на экране какая-то девица на фоне фотообоев с изображением морского дна уговаривала меня, чтобы я из букв «к, ш, о, к, а» составил слово и позвонил – и тогда выиграю тысячи. Разумеется, если угадаю слово. И конечно, если мне удастся дозвониться. Дозвониться раз, другой – и каждый раз слышать, что, к сожалению, старик, ты неудачник, попробуй еще раз, ведь это стоит всего-то пару злотых, я знаю – мы с Толстым как-то раз пытались. Интересно, неужели в этой стране кто-то до сих пор ведется на это и звонит? Девушка нагибается к камере, смотрит зазывно, поглаживает себя по бедрам, по попке, по груди и искушает: звони, звони, угадай, постарайся, в этот раз у тебя точно получится, это же не трудная загадка.
А мне хочется блевать.
Что ж мне так плохо-то?
Наверно, от того, что я запил пиццу водопроводной водой, а не пивом. Хотя от этого вроде никакого свинства быть не должно.
Я просто устал.
Я валюсь в постель, и какое счастье, что никто мне с укором не скажет:
– Ну ты же ведь не ляжешь спать грязный?
Вообще-то я работаю на кабельном…
Сияние
Прямо рядом с маминым домом, на большом газоне, который отделял наш дом от соседнего (там до войны была вилла, но войны она не пережила), росла липа, прекрасная, толстая, старая, она, наверно, помнила и Первую мировую войну, и войну тысяча девятьсот двадцатого года, а может быть, даже, будучи еще совсем молоденькой липкой, липкой-подростком, застала и Ноябрьское восстание. Она была и правда большая. Сбоку от нее на этой заброшенной маленькой полянке рос еще и довольно крупный жасмин, он был похож на домик, полный птиц, но я больше всего любил смотреть на эту липу. Поскольку окна моей комнаты выходили на юго-запад, солнца в ней было много, даже зимой комната была наполнена солнечным светом, и только летом благодаря липе у меня было свежо и прохладно.
Липа первой выпускала несмелые, робкие листочки, потом густела, в комнате тогда появлялась приятная полутень, а потом она расцветала как сумасшедшая – и что у нее в кроне тогда делалось! Миллионы пчел, осы, шершни, мухи, мушки – все они танцевали вокруг нее днем и ночью. По ночам уличный фонарь освещал с одной стороны нижние ветки, и с заходом солнца вся эта неугомонная братия засыпала, и прилетали ночные бабочки, чтобы наслаждаться в одиночестве.
Сколько я себя помню, к стволу липы был прибит скворечник, покосившийся от старости, в который, несмотря на близость к шумной улице, всегда селились птицы. То синички, то воробьи. А у меня было прекрасное место для наблюдения за ними – мое собственное окно.
Сквозь ветки липы я смотрел на улицу, особенно когда покуривал, а покуривать я начал уже в лицее. Нужно было бдить, чтобы не пропустить мать, идущую с работы, и не дать ей поймать меня за этим нехорошим занятием.
Мир, если смотреть на него сквозь ветки и листья, был какой-то другой, более таинственный, более богатый, более цветной. В листьях отражался свет фонаря, капельки дождя переливались на них всеми цветами радуги.
Помню, однажды зимой я вдруг понял, что живу совсем не так, как надо, прозрел – и тогда наконец забросил старые радиоприемники, которые до двенадцати лет были моей самой большой страстью.
Я проснулся утром – а за окном не было моей липы. В том месте, где она росла, стояло нечто, даже слегка похожее на то, что было там накануне, но в то же время оно было совершенно другим – другим настолько, что невозможно даже описать.
За окном стояло белое дерево.
Белое от корней до верхушки, до каждой самой малюсенькой веточки. Белым был скворечник, кора, белым был даже обрывок веревки, который свисал с одной из толстых веток с давних времен, но виден был только зимой.
Солнце освещало верхнюю часть кроны дерева, и она искрилась и переливалась, серебристо-белая, как будто кто-то собрал тысячи крошечных серебряных шариков и старательно укрыл ими каждый уголок, заполнил каждую трещинку в коре и оклеил каждый, самый маленький выступ каждого сучка.
Я стоял как зачарованный, не в силах оторвать глаз от этой картины. На белую ветку присели две синички, демонстрируя свои желтенькие грудки, и эти два небольших цветных пятнышка были как будто из другого мира.
Белое дерево сияло и искрилось. Даже тень от нашего дома, который постепенно медленно врастал в землю, казалась мне белой, а дерево сверкало в солнечных лучах миллионами бриллиантов чистейшей воды.
И, если не считать птиц, не было больше никаких цветов на свете: ни коричневого, ни черного, ни серого.
Это было торжество белого цвета, торжество абсолюта.
Я стоял и стоял у окна.
Раза четыре входила матушка и интересовалась, все ли со мной в порядке, – но в то утро меня невозможно было от этой картины оторвать.