Я стояла, глядя прямо перед собой:
Он стоит на палубе рядом со мной. За кормой тянется белый пенящийся плуг.
— Не заходи слишком далеко на корму! Там винты! — предупреждаю я.
Он подходит к поручням. Помешкав, перелезает через них и стоит с той стороны, держась рукой за поручни. Он улыбается и хочет скрыть от меня свою неуверенность.
— Зачем ты это делаешь? — спрашиваю я. Но он притворяется, будто не слышит.
Глубокая сосредоточенность распространяется от какой-то точки в мозгу по всем мышцам Франка.
Приказ отдан, у него нет больше возможности вернуться назад. Он поднимает руки над головой и наклоняется вперед. Тело его напряжено, как стальная пружина. Потом он с силой отталкивается и чувствует, что пальцы ног потеряли опору. Легкие раскрываются. Он летит! Ладони повернуты вниз, и тело повинуется ему. Какую-то толику вечности он испытывает свободу от того, что у него больше нет выбора. Белопенная поверхность воды открывает свою огромную пасть и ждет, приближаясь все ближе. И вот он уже в этих ледяных безжалостных объятиях. В ушах какофония звуков. Он погружается в темную массу воды и знает, что нет ничего лучше этого. Но быстро сознает, что он тут чужой. Он не видит дна, камней, корабельных останков. И понимает, что это неподходящая стихия для давно не тренировавшегося торговца антиквариатом. Руки, плечи, шея — все рвется наверх. Он преодолевает давление и поднимается на поверхность. Открыв глаза, он наблюдает за течением, водорослями, рыбами, которые случайно оказались поблизости. Прозрачная медуза испуганно отшатывается от него в последнюю минуту. Поднимаясь к свету, он понимает, что сила в том, чтобы преодолеть себя.
Не знаю, как прошли эти сутки. День еще раз перевалил за крыши домов. Облака были похожи на скалы, которые я видела в детстве в альбомах для раскрашивания. Такие же полукруглые формации или упавшие ничком тройки, нагроможденные друг на друга. Только здесь они не были неподвижны, они медленно двигались к чему-то светло- или темно-серому. Иногда почти белому. Они постоянно менялись и проходили мимо, совсем как люди, попавшиеся навстречу. Сверху на улицу смотрели ряды окон. В квартире с большим балконом горничная гладила рубашки перед открытым окном. В небе ласточки занимались утренней гимнастикой, падая с высоты на крыши.
— Он реставрировал и продавал богатым американцам шкафы для посуды и сундуки. Разумеется через посредников, — сказала Аннунген и высморкалась в тряпку, которой я обычно протирала монитор компьютера. Она только что съела половинку хрустящего хлебца. Теперь она пыталась заставить себя выпить кофе.
— Кто они, эти посредники? — спросила я.
— Этого он не знает. Он, якобы, даже не знает, что эти вещи вывозятся из страны. В том-то и дело, — сказала Аннунген, говоря о Франке в настоящем времени, словно не понимая, почему глаголы, относящиеся к нему, должны отныне спрягаться иначе.
— Разве закон запрещает вывозить из страны изъеденную жучком деревянную мебель? — спросила я не совсем уверенно — пристало ли говорить о таких деталях в нашем положении?
— Ты с ума сошла? Конечно, запрещает! Богатые американцы норвежского происхождения просто помешаны на ней. Они пользуются посредниками и отправляют контейнеры на подставных лиц. В Нью-Йорк или в какие-нибудь другие порты, — всхлипывая, но со знанием дела сказала Аннунген.
— А какое это имеет отношение к Франку?
— Не знаю. Знаю только, что два человека считали, что им недостаточно заплатили за фрахт. И поскольку американцы были вне досягаемости, они прижали Франка. Господи! Говорила же я ему! Продавай только в Норвегии, хотя здесь тебе платят гораздо меньше. В будущем это окупится, говорила я. Но Франк считает, что я ничего не понимаю. Он всегда так говорит, когда я понимаю больше, чем следует.
У меня возникло нереальное чувство, будто я оказалась замешанной в криминальную историю, разрешить которую мне не по зубам. Я даже не знала, верю ли я всему, что узнала, или должна сказать, как говорил Франк: «Ты ничего не понимаешь».
— Мне очень жаль досаждать тебе сейчас, но полиция захочет обо всем поговорить с тобой, как только ты вернешься домой, и чем это будет раньше, тем лучше, — сказала Фрида.
— А что я могу им сказать?
— Все, что знаешь, Или все, что тебе кажется, будто ты знаешь.
— Думаешь, они накачали его чем-то и бросили за борт? — прошептала Аннунген.
— Не будем гадать, — вмешалась я, словно была полицейским, дающим интервью журналистам.
— Я должна знать, сам или нет он это сделал! — воскликнула Аннунген. — Ведь он был мастер спорта по плаванию! Он отлично нырял! Он сам говорил, что мог бы доплыть с парома до пляжа… Почему же он не доплыл?
Я наклонилась над столом и тронула ее за плечо. Оно задрожало в такт ее всхлипываниям.
Передо мной возникло tableau, правда, уже в ином варианте. Но зато теперь я твердо знаю, почему мои пальцы некогда начали двигаться по клавиатуре:
Женщина хочет, чтобы ребенок сидел в прогулочной коляске. Но внезапно в нем с неодолимой силой вспыхивает желание самому распоряжаться своей жизнью. В одно мгновение девочка выпрыгивает из коляски и мчится по дороге, как крылатая молниеносная стрела. И попадает под колеса, превращаясь в сюрреалистическую пенную массу красного цвета. Эта масса выражает бессилие и ярость ребенка. Она кипит на асфальте. Женщина бросается на нее, но кто-то оттаскивает ее прочь от грузовика и крепко держит. Крепко! Так, что ей приходится отведать собственного метода — оказаться зажатой, словно в тисках. Их стеной окружают люди. Они стоят плотно, прижавшись друг к другу, их глаза вываливаются из орбит и блевотиной выливаются на нее. Они не в состоянии собрать все с асфальта. Поэтому она должна стоять рядом и следить за их работой. Клетчатая хозяйственная сумка. Старая коляска с дырой на откидном верхе. Кампании «За безопасность движения» с их лозунгом: «Пешеходы вперед!». И вот однажды, много времени спустя, в середине рабочего дня, когда женщина переписывала начисто коммунальные циркуляры о земельных участках, вместо них перед ней возникает ребенок. Он бегает между строчками, ни на что не обращая внимания. Она не мешает ему бегать. А потом после работы переписывает коммунальные письма, ничего не получая за эту сверхурочную работу. На другой день она покупает в рассрочку пишущую машинку. Она хочет писать, надеясь, что ребенок вернется к ней. Писать, чтобы снова почувствовать себя живой. Но кто может вписать жизнь в нечто совершенно неизвестное? Вместо этого она сочиняет жизнь других людей, тех, которых она будет знать лучше, чем самое себя. Она занята тем, что переписывает и правит. В конце концов это становится похоже на работу соковыжималки, превращающей фрукты в нечто неузнаваемое. Пастеризованное и положенное между двумя переплетами. Кожуру, зерна и стебельки необходимо спрятать и скрыть. Если на книгу этой женщины пишут рецензии, кажется, будто критик пишет некролог по покойнику, испытывая при этом незаинтересованное уважение. Все очень просто.