— Как нет, есть, конечно. Только тут есть такое: ты вот в Доме Кирюхином жил, так?
— Ну.
— Гну. Ты за движения Дома отвечал?
— Ну… Нет. Дак и спроса не было, так ведь, Старый?
— Был. Дом весь лег.
— Старый, растолкуй. Что мы сделали?
— Ничего.
— Ну, я и говорю, что ничего.
— В этом и косяк. Если ты человек, то крысу терпеть нельзя. А мы терпели, гнулись. Я раньше тоже не понимал. За что мы вообще легли все, понимаешь?
Было ясно, что Сережику невдомек, о чем ему толкует Ахмет. «Мы все» были для пацана самое большее — Кирюхиным Домом.
…Бля, как все быстро… Вот уже и нет даже понятия, что была когда-то Страна, что хуева туча людей строила, жила в ней, отмахивала Страну от врагов, что это были такие же люди… — Ахмет остановился, как громом пораженный. — …Вот как бывает. Когда начинаешь кому-то разжевывать, и сам вдруг все яснее понимаешь… Ахмет вспомнил, ярко-ярко, как еще при этом, мелком-бледном, по ящику крутили рекламу какого-то дерьма, не то водки, не то пива: «Ведь страна — не страницы истории, не границы и не территории…»
…Сука, а ведь тогда, тогда еще, за столько лет все ясно было! Ну что, что мешало-то, а?! Все еще живы были! Даже армия какая-никакая, а была ведь, была! Мусора не все еще оскотинели тогда, и главное — все живы были, и всю эту пидарасню, тащившую нас под молотки, можно было вымести из нашей, нашей Страны в один день. Как мы забыли, что это НАША Страна, а не всей этой московской-америкосовской шоблы…
Ахмета едва не порвало на части от брезгливой ненависти к себе тогдашнему. Каким только дерьмом не морочил себе голову, страшно вспомнить… Машины какие-то, деньги, понты корявые…
…Главное, как это называлось — «Хочу жить по человечески». Не, сука, надо же! Хотя че, вон, некоторые и в жопу долбятся, а людьми себя назвать язык поворачивается. Тьфу, сука, грязь, грязь дешевая, поганая безмозглая помойня! Ничего человеческого не было, ни одной мысли, ни одного поступка, ничего… Трусость и тупость. Слизь, бля…
Тут Ахмет почувствовал, что задыхается; оказывается, он сидел, согнувшись к самым коленям, переполненный самой жгучей ненавистью, которую когда-либо испытывал. Странно, только что ни малейшего намека, и вдруг едва не пополам разрывает. Собрав все силы, он затолкал бешено ревущее пламя куда-то в глубину себя, и с облегчением перевел дух. Какие-то звуки настойчиво толпились за краем внимания, пытаясь просочиться внутрь.
— Старый! Старый, ты че, ты не это, не помирать собрался?
— Не-е-ет, Сереж… — тихо просипел Ахмет сдавленным, чужим голосом. — Хуй вот я вам суки сдохну, хуй вам, во все ваше рыло поганое! Рано, с-с-суки… Вы еще ништяка хапнете, хапнете…
— Ты че, Старый? Я думал, помрешь щас. У тебя морда как пачка от «Примы», и че-то шипишь там сидишь, я аж испугался! На вот, это, остынь…
Ахмет бросил взгляд на искренне обеспокоенного Сережика, протягивающего ему зажженную сигарету, прикоснулся к его человеческому, и его едва не скрутило по-новой. Пацан, которого он своими руками загнал в подвал, спокойно дал убить его родителей, лишил, по сути дела, всего — искренне сочуствовал ему, не желал его смерти. Безо всяких там, чисто от души.
Как-то внезапно Ахмет очень ясно понял — его детство, счастливое и безопасное, с горячей водой в кране, с докторами в больничке, которые, если че, всегда были готовы остановить кровь и зашить рану, с кинотеатром и мороженым — все это не упало с неба; это не берется само из ниоткуда. Это сделал кто-то большой и добрый, который не зная ни самого Ахметзянова, ни его маму, сделал больничку и кино, заасфальтировал дорожки, привез мороженое, поставил в детском парке качели и позволил маленькому Ахметзянову всем этим пользоваться; и самое главное — он отогнал врагов так далеко, что Ахметзянову до самой армии враг казался такой далекой и нереальной абстракцией, что было даже смешно.
А теперь Ахметзянов подрос. И вот сидит в грязном подвале, и рассказывает маленькому Сережику, как ему жить дальше. Посреди руин проебанной Ахметзяновым и растащенной крысами Страны, остатки которой крысы внагляк продавали врагу, а Ахметзянов тогда, все прекрасно зная, заботился о том, чтоб «жить по-человечески». С машиной и домашним кинотеатром. Из груди Ахметзянова снова вырвался полустон-полурычание:
— Сука я позорная, Сереж, су-у-ука…
— Ты че?! Старый, да ты че сегодня, это, че с тобой?
— Опомоен я. Навсегда, пока жив. И Кирюха, и Санька, да все, чего там… Проебали мы свой Дом, проебали… — тут Ахмет снова собрался.
…Не хватало еще, чтоб малой видел все это дерьмо. Дерьмо и сопли. Гляньте только — урод просрал то, что должен был сохранить, а теперь ему, видите ли, совестно стало… Не смог передать пацану Страну, передай хоть то, что еще можешь…
— Давай. — Ахмет взял сигарету и курил, пока внутри не восстановился обычный насмешливый и злобный холод.
— Сереж, вот ты говоришь, «че с тобой». Со мной простая вещь — я обосрался по полной. Сейчас я вспомнил, как я обосрался, и мне хуево, очень хуево. Я чувствую себя овцой. Вот ты не помнишь, а мы все жили в огромной Стране, сильной и богатой. И мы проебали ее, как последние позорные бараны. Знаешь, где мы лоханулись? Мы согласились терпеть рядом крыс. Когда хавки много и никто не прессует, человек становится тупой и ленивый, он перестает понимать, где живет и почему еще жив. Он забывает, что крыса рядом — это смерть, и спокойно ходит рядом с крысами, и сам стает крысой.
— Старый, но ты же не крыса?
— Я… Я просто не успел, Сереж. Но начал хвост ростить, начал. Знаешь, как нас развели? Не зашугали. Если б начали хоть вполсерьеза шугать, то мы, наверное, и в отмашку пошли бы, не стерпели. А в отмашку мы ходили славно, Сереж. У твоей Страны не было равных в драке, мы всех раком ставили, любого, запомни это.
— А как тогда вас это… ну, развели?
— Нас потихоньку превратили в крыс. Ну, не всех, конечно, только наших старших. Их потихоньку купили, как банку тушняка. У нас был старший, Сталин, он последний некупленный был. А после него… Ну, я тебе потом как-нибудь расскажу.
— Не, а как с крысами-то? Почему их на ножи не поставили-то?
— Хе, «на ножи»… Понимаешь, у крыс какой ход? Есть крысы, такие норма-а-альные, жи-ы-ырные; и те, кто хочет ими стать. Вот у хозяек так все устроено, по крысячьи. Человеком у них быть нельзя, тебя толпа порвет, в тюрьму ли, в дурку ли закроет; найдут способ. Хуже всего, что даже не порвет, а не даст жить, и все. Засрут голову с малолетства, и куда денешься… Вот и нам засрали. Потихоньку, не сразу. А потом все больше и больше, все больше и больше… Мы тогда как дурные ходили, крысы головы поднять не давали. То кризис, то хуизис… Причем, знаешь, Сереж, никто, главное, никого не резал, не прессовал. Никто даже не заставлял никого ниче делать. Не хочешь по-крысячьи жить? И не надо, дорогой! Никто не заставляет! Иди и сдохни с голоду, твое дело. А если жрать хочешь — будь добр, пищи как крыса. Никого не волнует — на самом ты деле пищишь, или только притворяешься, главное, чтоб пищал… А потом хозяйки пришли. Не сами, сами никогда б не смогли, в крови б захлебнулись. Их наши крысы притащили, Страну дожрать, да последних людей в свою масть опустить… Ладно. Так долго можно вспоминать. Толку-то.