Когда она впервые очувствовалась и узнала доктора Виноградова, того самого, который дал ей рецепт морфия, ее это даже не поразило. Как будто это так и должно было быть. Но после того, как она увидела Ивана и у нее родилась эта глупая, ненасытимая жажда жизни, ей вдруг стало его стыдно, и она долго не решалась задать ему этот вопрос.
Он ничего ей не ответил, продолжая нахмуренно выслушивать сердце.
Сегодня ей надолго развязали руки, но тело уже не чесалось так мучительно, и во всех членах была неприятная тупая вялость. Правая рука не слушалась вовсе, то же и левая нога. Лида боялась ими пошевелить. Ей казалось, что это ее еще держит в своих кошачьих лапах смерть.
— Доктор, вы не хотите мне отвечать. Это невежливо.
— А как сегодня правая рука? — спросил он недовольно.
Ей было страшно сказать ему правду, и она солгала:
— Легче.
Он взял парализованную руку за кисть и поднял. Она упала, как плеть. Он саркастически усмехнулся. Лида заплакала.
— Доктор, я умру? Правда? Скажите мне правду.
— Мы еще поживем, — ответил он, глядя в потолок и точно что-то серьезно соображая, — лет сорок-пятьдесят. С вас достаточно?
— Вы продолжаете надо мной издеваться и мне мстить, потому что я тогда вас обманула.
— Все вы так, — сказал он, и по его лицу нельзя было определить, о чем он думает. — Чуть что — ах, батюшки, не хочу жить. Нет, сударыня, со смертью шутки плохи.
Она плакала. Он продолжал, чтобы нарочно ее мучить:
— Хорошо. Мы вас теперь, скажем, воскресим, а вы опять повторите то же.
Она молча плакала от темного ужаса, наползавшего на нее из пустых, незапертых дверей, из плотно занавешенных окон.
— И отчего люди так стремятся жить? — продолжал он, глядя на нее с едкой усмешкой в чуть прищуренных, пристально устремленных через пенсне бесцветных глазах.
— Мстите, мстите.
Она старалась угадать, что он на самом деле думает о ее состоянии.
— Хотите, дам еще морфия? Для двух санбернаров? Или вот есть еще веронал, хорошее, испытанное средство? Не хотите?
Зачем он так груб и зол? Она отрицательно покачала головой.
— Чем, скажите мне, так прекрасна жизнь? А?
Он вдруг мягко улыбнулся губами, от чего его лицо вдруг преобразилось, и наивно-просительно поглядел на Лиду, точно именно только она могла теперь дать ему ответ на этот вопрос.
— Не бойтесь, будете жить, — сказал он, опять сделавшись по-прежнему озабоченным и скучным. — В вас пробудился инстинкт жизни. Теперь он свое возьмет. Это такая уж бестия! Только дайте ему ходу.
— А сердце?
— Боитесь, что не выдержит счастья? Выдержит!
— Отчего вы, доктор, такой злой?
— Я — злой? Нет, я не злой, а толькой выученный. Эх!
Он смешно скрипнул зубами.
— Говорите все до конца.
Он казался Лиде то необъяснимо почему-то смешным, то пугал ее.
— Да что говорить? Разве вы, господа, умеете принимать жизнь? Вам нужно сначала хорошую дозу морфия или кокаина, и тогда вдруг в вас просыпается настоящий и здоровый инстинкт жизни. Вопрос только, надо ли, сударыня. А так опять за старое.
Ведь у нас как? Жизни не изучают, не знают, судят о ней с кондачка, по глупым книжкам или просто так… никак не судят. Есть и такие, которые собственные фантазии о жизни принимают за самую жизнь. А жизнь, господа, дело серьезное, большое дело, требующее не капризов, не фантазий, а такого же серьезного и должного к себе отношения. Так-с.
Он опять мягко улыбнулся одними губами и посмотрел на нее через пенснэ, не будет ли это слишком серьезно для нее. И Лида понимала инстинктом, что он говорил так от какой-то собственной боли, от чего-то мучительно его грызущего и застаревшего.
— Внушают ли нашей молодежи такое отношение к жизни? Набивают ваши головы в этих домах-погребах, в которых точно маринуют вас впрок, да во всех этих пансионах, разною старою, выходшеюся, ненужною для жизни дребеденью, а настоящему методу жизни, практическому, здоровому методу жизни не учат.
— А разве есть такой метод?
— Есть.
— В чем же он состоит?
— А в том, чтобы не брыкаться против жизни, не маскироваться.
— Как это «не маскироваться»?
— А так. Ложные разные навязанные с детства и со школьной скамьи идеи — за хвост и за форточку. Жизнь чертовски усложняется, да и всегда она, впрочем, была сложна. Надо плыть по ее течению.
Лиде вспомнились точно такие же слова Клавдии и жалкий опыт ее жизни.
Стало вдруг тошно, гадко и опять страшно.
— Нет, это не все, — сказала она, испытывая омерзительную дрожь, — мало только плыть по течению.
Она заволновалась.
Глаша шумно внесла корзину белых цветов.
— Смотрите, милая барышня, что вам прислали!
От кого? Ах, от Ивана.
Ее вдруг испугали эти белые цветы, напомнив похороны.
— Отчего так много белых? — капризно спросила она. — Я хочу красных, желтых, голубых. Подайте мне.
Она понюхала цветы, и вдруг опять печаль и ужас стиснули горло. Она покорно опустила здоровую руку, отдаваясь потоку неизбежного. Опять заструилось из окон черное, зыбкое. Она отстранила цветы, напрасно стараясь удержать рвущийся из груди клокочущий крик. Наконец, рыдания, смешанные с дрожью, вырвались наружу. Над ней суетились, приводя ее в чувство.
— Нет, я умру. И цветы белые. Ах, доктор, если бы я осталась жить, я бы знаете что сделала?
Он серьезно посмотрел на нее.
— Я бы сначала заперлась и стала думать над жизнью. Вы, доктор, правы.
Он сочувственно молчал.
— Я бы думала, думала, доктор… Вот так.
Ей казалось, что вся ее жизнь вытянулась в одну мучительно длинную линию. Надо сделать только одно страшное усилие, и вдруг все станет так ясно, так ясно.
Она слабо улыбнулась.
— Оставьте меня, доктор.
Две крупные слезы выкатились у нее из глаз.
— Да? Так я буду жить, доктор?
Он, нахмурив брови, несколько раз качнул головой.
— Теперь да. Это решено.
Но она побоялась поверить и только где-то далеко затаила свое счастье.
Она посмотрела на корзину белых цветов. Нет, это не страшно. Ведь он хотел этим сказать что-то другое.
— Подайте мне их сюда, — попросила она. — Они белые. Отчего?
И она тихо и примиренно плакала, обняв цветы левой рукою.
И слезы в первый раз приносили ей облегчение. Увидев, что в коридоре темно, она попросила: