– Мы доверяем Меме, как собственной дочери, доктор. И в этом случае встанем на ее сторону.
– Если бы вы знали то, что знаю я, вы бы не говорили так, полковник. Простите, но, сравнивая индианку с дочерью, вы оскорбляете вашу дочь.
– У вас нет оснований так говорить, – сказал я.
И он ответил с жесткой горечью в голосе:
– У меня они есть. И когда я говорю, что она не может назвать меня отцом своего ребенка, то имею на это основания.
Он откинул голову и глубоко вздохнул.
– Если бы у вас нашлось время понаблюдать за Меме, когда она выходит по ночам, вы даже не потребовали бы, чтобы я взял ее к себе. В данном положении все неприятности достаются мне, полковник. Я взваливаю на себя младенца, чтобы избавить вас от неудобств.
Тогда я понял, что с Меме он к церкви и не приблизится. Но самым тяжким было то, что после последних его слов я не рискнул поставить на кон то, что потом станет страшным бременем для моей совести. У меня были сильные карты. Но той единственной, которую имел он, было достаточно, чтобы сыграть против моей совести.
– Очень хорошо, доктор, – сказал я. – Я сегодня же ночью распоряжусь, чтобы угловой дом привели в порядок. Но очевидно, что вы уходите не по собственной воле. Полковник Аурелиано Буэндиа заставил бы вас дорого заплатить за то, как вы воспользовались его доверием.
Я ожидал возмущения, готовился даже к буре темных первобытных сил, но он взгромоздил на меня тяжесть своего достоинства.
– Вы порядочный человек, полковник, – сказал он. – Все это знают, и я прожил в вашем доме достаточно, чтобы не было нужды мне об этом напоминать.
Встав, он не выглядел победителем. Незаметно было и удовлетворения от того, что он сумел достойно отблагодарить нас за восьмилетнее гостеприимство. Я же чувствовал себя выбитым из колеи и виноватым. Этой ночью, видя, как семена смерти разрастаются в его жестких желтых глазах, я осознал, что мое поведение было эгоистичным и что это пятно на моей совести потребует тяжкого искупления до конца моих дней. А у него, напротив, в душе наступил мир. Он сказал:
– Что касается Меме, то разотрите ее спиртом, но не давайте слабительного.
10
Дедушка приблизился к маме. Она сидит с совершенно отсутствующим видом. Платье и шляпа на стуле, а мамы в них будто и нет. Дедушка приближается, видит ее безучастность и проводит тростью у нее перед глазами, говоря:
– Проснись, девочка.
Мама моргает и встряхивает головой.
– О чем задумалась? – спрашивает дедушка.
И она, выдавливая улыбку, отвечает:
– Я думала о Зверюге.
Дедушка опять садится рядом с ней и говорит:
– Какое совпадение. Я тоже думал о нем.
Им понятен смысл этих слов. Мама сидит на стуле прямо, похлопывая себя по руке, дедушка, опершись подбородком на трость, не смотрит на нее. Но они понимают друг друга, как мы понимаем друг друга с Авраамом, когда ходим к Лукресии.
Я говорю Аврааму:
– Тики-таки.
Авраам всегда идет на три шага впереди меня. Не оборачиваясь, он отвечает:
– Не сейчас. Чуть позже.
Я ему говорю:
– Когда тики-таки, однобять разлопнется.
Авраам не поворачивает лица, но я слышу, как он тихо смеется глупым простым смехом, похожим на струйку воды, стекающей с губ вола, который только что попил.
– Это бывает в пять часов.
Он пробегает еще немного вперед и говорит:
– Если мы пойдем сейчас, можем разлопнуть однобять.
Но я настаиваю:
– В любом случае всегда тики-таки.
Он оборачивается ко мне и говорит:
– Хорошо, тогда пойдем, – и пускается трусцой.
Чтобы увидеть Лукресию, надо пробежать пять дворов с деревьями и канавами за изгородями. Перелезть через зеленую от ящериц ограду, за которой раньше пел женским голосом карлик. Авраам бежит, сверкая, как лезвие ножа в солнечных лучах, за ним по пятам с лаем гонятся собаки. Останавливается. Мы напротив окна. Зовем: «Лукресия!» – шепотом, будто боясь ее разбудить. Но она не спит, она сидит на кровати, без туфель, в широкой белой накрахмаленной рубашке, которая достает ей до щиколоток.
Услышав шепот, Лукреция обводит взглядом комнату и наставляет на нас большой и круглый, как у сыча, глаз. Смеясь, она направляется на середину комнаты. Рот ее приоткрыт, и видны мелкие короткие зубы. Круглая голова острижена коротко, как у мальчишки. Выйдя на середину, она перестает смеяться, наклоняется и смотрит на дверь. Ее руки касаются щиколоток, и она начинает медленно-медленно поднимать рубашку, дразня и издеваясь. Мы с Авраамом следим, не отрываясь, затаив дыхание. Она звучно часто дышит, губы вожделенно приоткрыты и растянуты, и светится в ночи неподвижный огромный сычиный глаз. Мы видим белый живот, книзу переходящий в густую синеву, она закрывает лицо рубашкой и стоит, вытянувшись во весь рост, обнаженная, сжав ноги до дрожи, восходящей от пяток. Вдруг она рывком открывает лицо, тычет в нас пальцем и с ужасными завываниями, разносящимися по всему дому, выкатывает из орбиты сверкающий глаз. Дверь в комнату распахивается, и с криком врывается женщина:
– А ну-ка дуйте свою мамашу дрючить!
Уже несколько дней мы не ходим к Лукреции. Сегодня мы пойдем на речку через плантации. Если вся эта катавасия закончится пораньше, Авраам меня дождется. Но дедушка не двигается с места. Он сидит рядом с мамой, все так же опершись подбородком на трость. Я гляжу на него, рассматриваю его глаза за стеклами очков, и, должно быть, он чувствует мой взгляд, потому что вдруг громко вздыхает, встряхивается и говорит маме приглушенным мрачным голосом:
– Зверюга бы их пригнал сюда бичом.
После этого он поднимается со стула и направляется к тому месту, где лежит покойник.
Я второй раз в этой комнате, в первый, десять лет назад, вещи находились в том же порядке. Будто он не прикасался ни к чему с того далекого утра, когда поселился здесь с Меме, окончательно наплевав на свою жизнь. На тех же местах лежали газеты. Стол, простая скудная одежда – все было на тех же местах. Казалось, только вчера мы со Зверюгой приходили сюда, чтобы установить мир между этим человеком и властями.
К тому моменту банановая компания уже успела нас выжать и покинуть Макондо со всеми отбросами отбросов, что притащила за собой. С ней рассеялась и палая листва, исчезли последние приметы процветающего в 1915 году Макондо. Осталось запущенное селение с четырьмя утлыми темными лавочками, населенное безработными и озлобленными людьми, терзаемыми ностальгией по прошлому, и горечь от гнетущего и безысходного настоящего. Будущее не сулило ничего, кроме мрачного грозного дня выборов.
За полгода до этого, как-то ночью на дверь дома налепили пасквиль. Никто им не заинтересовался, и он висел в течение долгого времени, пока дожди не смыли наконец темные буквы, а бумагу не истрепали последние ветры февраля. Но в конце 1918 года, когда близость выборов побудила правительство думать о том, что необходимо держать избирателей в постоянном нервном напряжении, кто-то сообщил новым властям об отшельнике-докторе, в реальности существования которого уже давно пора бы официально удостовериться. Власти, видимо, были извещены о том, что первые годы с ним жила индианка, которая держала винную лавку, процветавшую в тучные годы, как и вся коммерция в Макондо. В одно прекрасное утро (никто не помнил ни даты, ни даже года) лавка не открылась. Подозревали, что Меме с доктором продолжали жить там взаперти, питаясь зеленью и овощами, которые сами выращивали во дворе. Но в пасквиле, который появился на углу, говорилось, что доктор злодейски убил свою сожительницу и похоронил в огороде, опасаясь, что жители селения с ее помощью его отравят. Притом в то время никаких особых причин злоумышлять против доктора ни у кого не было. Власти же, кажется, вообще забыли о его существовании и не вспоминали до тех пор, пока не прошла реформа и правительство не усилило полицию и службы охраны специально обученными людьми. Тогда вспомнился и старый пасквиль, и, вломившись в дом к доктору, там все обшарили, изрыли двор, огород и даже отхожее место в поисках трупа Меме. Но ничего подозрительного не нашли.