И я представил, как люди собираются тут уже целых сто лет. Как сидят, как дышат — тихо и глубоко. Сто лет.
— Миссис Бейкер?
— Что, Холлинг?
— Можно спросить?
— Конечно.
— Только это никак не связано с местными историческими достопримечательностями.
— Ничего страшного. Спрашивай.
— После матча на стадионе, когда Мел Стоттелмир отвёл вас к боссу, вы попросили его заключить контракт с «Ковальски и партнёры», да? Чтобы Мирил никуда не уехала?
Пауза.
— Холлинг, я думаю, тебе совершенно незачем знать, о чём и с кем я тогда говорила.
— Тогда можно другой вопрос?
— Какой? Он связан с историческими достопримечательностями города?
— Да.
— Ну, спрашивай.
— Если на Камильскую среднюю школу упадёт атомная бомба… ведь всё это исчезнет? Всё, что мы сегодня видели?
— Да, — произнесла она после ещё одной долгой-долгой паузы.
— И на самом деле не важно, сидим мы под партами или нет? И голову прикрывать бесполезно?
— Ты прав, — ответила миссис Бейкер. — Бесполезно.
— Тогда зачем нас заставляют это делать?
Она задумалась.
— Это успокаивает. Людям кажется, что, если они подготовятся заранее, ничего плохого не произойдёт. Кроме того… не исключено, что мы ощущаем собственное бессилие, словно мы не способны противостоять пращам и стрелам яростной судьбы.
— А на самом деле? Способны?
Она улыбнулась. Той, неучительской улыбкой.
— Мы можем учиться, — сказала она. — Например, строить схемы предложений. Кстати, выкатывать глаза на лоб совершенно неприлично, Холлинг. Мы можем и должны учиться всему на свете. И использовать эти знания, чтобы стать хорошими, добрыми людьми. Это первое. А второе…
В тот день я, пресвитерианец, впервые в жизни зажёг свечку в католической церкви. В сумрачном, тёплом, пахнущем воском соборе Святого Адальберта я зажёг и поставил свою свечу рядом со свечкой, которую зажгла миссис Бейкер. Не знаю, о чём молилась она, а я просил Бога, чтобы атомная бомба никогда не упала ни на Камильскую среднюю школу, ни на дом квакеров, ни на старую тюрьму, ни на храм Мессии, ни на Хикс-парк, ни на школу при Епископальном соборе Святого Павла, ни на собор Святого Адальберта.
Я молился за лейтенанта Бейкера, пропавшего без вести где-то во вьетнамских джунглях, близ Кхесани.
Я молился за Данни Запфера, который как раз сейчас готовится к бар-мицве.
Я молился за сестру, которая едет на жёлтом «жуке» в Калифорнию, а может, уже добралась и теперь ищет себя.
Я молился… ведь можно зажечь одну свечку и просить о многом? Это не возбраняется?
* * *
Когда я вернулся из школы, дома было пусто. Ни людей. Ни «мустанга». Ни универсала.
Даже почтовый ящик почти пуст — но в глубине что-то белеет. Сестру приглашают на митинг по случаю приезда Бобби Кеннеди на Лонг-Айленд перед выборами. Да, жаль, что её нет… небось прыгала бы до потолка от радости.
И тут я понял, что в доме пусто именно потому, что нет сестры. Наверно, так и понимаешь, что человек тебе дорог. Когда человека нет рядом и тебе его не хватает. И ты понимаешь, что пустота образовалась не только в доме, а в душе тоже. Как в том предложении, которое миссис Бейкер дала мне разбирать в начале года:
Мы не даём цены тому, что наше,
но стоит только потерять — и вдруг
откроем в нём прекрасного так много,
что нет утраченному и цены.
В тот вечер я впервые понял: я очень люблю сестру. И даже не знаю, чего мне больше хочется: чтобы она вернулась домой или чтобы нашла себя или что уж она там, в Калифорнии, ищет.
Вот какие мысли обуревают человека, если внимательно, не пропуская монологов, читать «Гамлета, принца датского». Поневоле задумаешься. И загрустишь. Правда, играть Гамлета на сцене Фестиваль-театра всё-таки лучше, чем Ариэля, потому что ты принц, а не феечка и на тебе чёрный плащ, а не жёлтые колготки.
А вечером, почти ночью, когда мама с отцом уже спали, зазвонил телефон. Сестра так и рассчитывала, что я не сплю и возьму трубку.
Я взял трубку и разревелся. И она тоже.
Мы ничего не говорили. Просто ревели. Как два идиота.
Среди всхлипов я расслышал, что она в Миннеаполисе — это, наверно, по пути в Калифорнию, — что она совсем одна и в кармане у неё только четыре доллара и она не знает, что делать, потому что билет на автобус до Нью-Йорка стоит сорок четыре доллара и пятьдесят пять центов, что я ни за что, ни за что на свете не должен проболтаться маме с отцом, что она звонила, потому что они будут её ругать, а она этого не выдержит, или они вообще не захотят с ней разговаривать, и что теперь делать, она не знает.
Я понял, что сестра себя пока не нашла.
— Ты сейчас где? — спросил я.
— На автовокзале. Откуда, думаешь, я узнала, сколько стоит билет до Нью-Йорка?
— Там есть пункт Вестерн Юнион?
— Ну конечно есть. На любом вокзале есть пункт Вестерн Юнион. — Она замолчала. Наверно, озиралась. — Холлинг!
— Что?
— А где же здесь Вестерн Юнион? Как они деньги переводят?
В этот момент телефонный оператор сообщила, что время наше истекает и, чтобы получить добавочные три минуты, надо бросить ещё тридцать пять центов.
— У меня больше нет монет! — закричала сестра.
— Утром найди ближайший пункт Вестерн Юнион, — затараторил я. — Я…
Тут связь оборвалась. Из-за каких-то дурацких тридцати пяти центов. Словно потомки изобретателя телефона Александра Белла обанкротятся из-за одного несчастного ночного звонка из Миннеаполиса на Лонг-Айленд.
Я даже не знал, услышала ли сестра мои последние слова. Но утром я стоял у дверей Торгового банка, который находится у нас — не догадаетесь! — на Торговой улице. Открывается он ровно в десять, когда я давно должен сидеть в школе. Так что последние пару часов я, выйдя из дома, прятался от любопытных глаз, а глаз могло быть немало, потому что Торговая улица совсем рядом с Ли-авеню.
Наконец банк открылся, и я вручил кассирше стодолларовую облигацию, которую мне дали за победу в кроссе.
— А почему ты не в школе? — не преминула спросить кассирша.
— Я боюсь, что на неё упадёт атомная бомба.
— Сегодня таких осадков не обещали. — Кассирша улыбнулась. — Что ты хочешь сделать с облигацией?
— Обменять на наличные деньги.
Она рассмотрела дату на облигации.
— Если обналичить её сейчас, ты получишь всего пятьдесят два доллара. А если сохранишь, через несколько лет получишь сто.