– Осторожно! Посмотрим сначала, что скажет Бароццо.
Но Бароццо за весь день никто так и не видел.
Вечером он явился на ужин сам не свой. Глаза покраснели, под ними круги, на товарищей – особенно на нас, членов тайного общества, – не смотрит.
– Что случилось? – тихонько спросил его я.
– Тише…
– Но что с тобой?
– Если ты мне друг, не разговаривай со мной.
Держался он скованно, голос звучал неуверенно.
Что же с ним сделали?
Этот вопрос не давал мне покоя весь день.
А вечером, как только мои соседи по дортуару заснули, я влез в свой шкафчик, даже не притронувшись к дневнику. Сейчас главное было не записать все удивительные события этого дня, а подсмотреть, что происходит в кабинете покойного профессора Пьерпаоло Пьерпаоли, и попытаться раскрыть замыслы врагов.
И надо признать, увиденное того стоило.
Устроившись в своём наблюдательном пункте, я тут же услышал:
– Вы форменный болван!
Я сразу смекнул, что это синьора Джелтруде говорит со своим мужем; и правда, прижавшись к портрету усопшего основателя пансиона, я увидел директора с директрисой. Они стояли лицом к лицу: она – уперев руки в боки, с побагровевшим носом и сверкающими глазами, а он – прямой как палка, в позе генерала, готовящегося к штурму.
– Вы форменный болван! – повторила синьора Джелтруде. – Из-за вашей глупости у меня под ногами болтается этот оборванец из Неаполя, который развалит пансион, распуская слухи о похлёбке…
– Успокойся, дорогая Джелтруде, – ответил синьор Станислао, – и попробуй трезво посмотреть на вещи. Во-первых, Бароццо был принят с общего согласия при условии, что его опекун обеспечит нам трёх новых воспитанников с полной оплатой…
– С общего согласия? Как же! Ты всю душу мне вынул с этим Бароццо!
– Ну-ну, Джелтруде, попробуй успокоиться и выслушать меня. Вот увидишь, Бароццо не станет распускать никаких слухов. Он же не знал, на каких условиях его приняли в пансион. Я воспользовался этим и, сыграв на тонкой струне его самолюбия, произнёс пылкую речь о том, что его держат здесь из сострадания, поэтому он, как никто другой, должен быть благодарен и признателен нам и нашему пансиону. Это открытие так потрясло Бароццо, что он не нашёлся, что ответить, и стал как шёлковый. Когда я закончил свою отповедь, он пробормотал лишь: «Синьор Станислао, простите меня… Теперь я понял, что у меня нет никаких прав тут… и можете быть уверены, отныне я больше не скажу ни слова и не сделаю ничего во вред вашему пансиону… Клянусь».
– И вы, болван, поверили его клятвам?
– Ну конечно! Бароццо в глубине душе мальчик порядочный, он был потрясён своим «положением нахлебника». Уверен, теперь мы можем его не бояться.
– Можем не бояться… Надо же. Да что вы несёте? А про Стоппани забыли? Да если б не он, вообще бы не было никакого скандала с похлёбкой. С ним-то вы что собираетесь делать?
– Стоппани лучше не трогать. Это совсем другое дело; он ещё ребёнок, и его болтовня не может испортить пансиону репутацию.
– Как? Вы его даже не накажете?
– Нет, дорогая. Наказание его только сильнее разозлит. К тому же анилин в тарелки сыпал один Бароццо: он сам признался, что действовал без сообщников.
Тут синьору Джелтруде прямо перекосило от злости, вот-вот удар хватит, подумал я.
Она воздела руки к небу и заголосила:
– О боги! О небеса! И вы ещё называете себя директором пансиона? Болван, который готов поверить любому мальчишке! Да вам место в сумасшедшем доме, а не в директорском кабинете! Мир ещё не видывал таких идиотов!
Директор не выдержал этой лавины оскорблений. Он нагнулся к своей разбушевавшейся супруге, заглянул ей в глаза и произнёс:
– Ну это уж слишком.
И тут я увидел, дорогой мой дневник, такую невероятную сцену, что она до сих пор стоит у меня перед глазами.
Синьора Джелтруде схватила синьора Станислао за волосы и зарычала:
– Что это вы задумали?
Вот тебе раз! Великолепная директорская шевелюра цвета воронова крыла осталась в когтях директрисы, и она принялась размахивать ей с воплями:
– Вы что, смеете мне угрожать? Вы? Мне?
Тут она отшвырнула парик, схватила деревянную выбивалку для ковра и погналась за синьором Станислао с лысой как коленка головой, а он, спасаясь от супруги, принялся бегать вокруг стола…
Это зрелище было настолько уморительно, что я не удержался и взвизгнул от смеха.
Это спасло синьора Станислао. Супруги изумлённо обернулись и подняли глаза на портрет; гнев синьоры Джелтруде тут же улетучился, и она еле слышно пробормотала:
– О, покойный дядюшка Пьерпаоло!
Я предусмотрительно ретировался, оставив супругов, сплочённых общим страхом, гадать, что пробудило к жизни портрет покойного основателя этого злополучного пансиона.
9 февраля
Сегодня утром все члены тайного общества «Один за всех, и все за одного» получили шифрованное послание. Оно гласило: «На большой перемене состоится заседание».
Я не припомню другого такого волнующего заседания. Его протокол (его вёл секретарь общества, точнее я) больше напоминает сцены из жизни гонимых христиан или карбонариев.
Итак, дорогой дневник, на заседании присутствовало тайное общество в полном составе: странное поведение Бароццо бросалось в глаза, и всем не терпелось узнать, почему он так резко переменился после визита к директору.
Мы собрались в нашем обычном месте, с удвоенными предосторожностями, чтобы не попасться директрисе, которая день ото дня становится всё подозрительнее, а с меня вообще глаз не спускает.
К счастью, она не догадывается, что визг синьора Пьерпаоло, который её так напугал, на самом деле издал я, а то бы она меня точно прикончила, а то и что похуже; кажется, эта женщина способна на всё!
Итак, когда мы собрались в кружок, Бароццо, бледный как смерть, вздохнул и мрачно проговорил:
– Я проведу это собрание… в последний раз.
Мы все очень огорчились и удивились, ведь Бароццо все считали юношей смелым, умным и благородным – одним словом, прирождённым председателем тайного общества.
Воцарилось молчание, которое никто не осмеливался нарушить, и Бароццо продолжил:
– Да, друзья мои, отныне я вынужден отречься от великой чести возглавлять наш союз… Серьёзные, очень серьёзные причины, неподвластные моей воле, вынуждают меня уйти в отставку. Если я не уйду, то буду чувствовать себя предателем… А этому не бывать! Пусть обо мне говорят что угодно, но никто не посмеет обвинить меня в том, что я хоть на день останусь на посту, которого недостоин.