Он вернулся в Шату совершенно растерянный, тетя и мать преданно ухаживали за ним. Он стал торговцем автомобилями у концессионера фирмы «Пежо» на площади Клиши. На углу улицы Клиши стоял газетный киоск. Продавщица была замужем, молодая, довольно привлекательная — Анри влюбился в нее. Любовь доказывается подарками... Поскольку Розали снова путешествовала, ее платья, шарфы, сумки, меха перекочевывали на площадь Клиши! Нужно было развлекать хорошенькую продавщицу, улетучивались и деньги из тетиной сумки.
Конечно, от меня попытались это скрыть. Но когда Анри возвращался, упреки были столь бурными, что я все слышал. Уже тогда я считал, что во имя любви можно совершить любой поступок. Я даже нарисовал гуашью две картинки цветов и подарил их брату для его возлюбленной. Я надеялся, что это ограничит пропажи. Мне было очень трудно извинять Анри за то, что он воровал прекрасные наряды Золушки.
Мать написала мне. Как всегда во время ее поездок, я должен был отдавать свои ответы бабушкам, а они отправляли их по почте. Таким образом, мои субботы и воскресенья были пусты, и я почти с радостью возвращался в Бюзанваль.
Розали попросила меня сделать обложки нотных тетрадей для одной монашки, ее подруги. Я проводил воскресенья, вооружившись кисточками и красками. Работая для матери, я чувствовал себя ближе к ней.
5
После окончания учебного года, как мне обещала Розали, меня забрали из Сен-Никола. Я так и не посмел сказать, что переменил мнение, что хотел бы продолжать учебу. Мне исполнилось шестнадцать лет. Пришло время зарабатывать на жизнь.
«Актер! Мы подумаем над этим, когда вернется твоя мать». Меня устроили учеником к мелкому производителю радиоприемников, затем на завод Пате в Шату. Моя работа состояла в том, чтобы целый день калибровать магниты. Я отдавал заработанные деньги тете, кроме тех, которые получал за сверхурочные часы. Эти деньги шли на мои карманные расходы. Чтобы иметь больше карманных денег, я нанимался кадди
[8]
. Меня унижало, когда мне давали на чай, но, поскольку давали по пятнадцать или двадцать франков, я подавлял свою гордыню — недостаток, от которого я еще не избавился.
Мне не нравилась работа на заводе. Тетя сказала:
— Ты хочешь сниматься в кино, увлекаешься живописью; я нашла тебе место ученика у фотографа в Везине.
Работая фотографом, я проявлял, печатал, ретушировал. Удачей было то, что хозяин занимался живописью. Это была очень плохая живопись. Тем не менее некоторым профессиональным навыкам он меня научил.
Мать вернулась из путешествия. Между ней и моим братом произошла довольно тягостная сцена. Она попросила его больше никогда не появляться в нашем доме. Что касается меня, то я считал, что с ее возвращением все изменится. Ничего подобного. Ей очень понравилось, что я занимаюсь фотографией, и она нашла мне новое место у Анри Манюэля, поборника «расплывчатого изображения». Как и другие родственники, Розали не хотела, чтобы я был актером.
— Посмотрим позже, будешь ли ты упорствовать в своем желании стать «паяцем».
Чтобы добраться до Анри Манюэля на улицу Фобур-Монмартр, я садился в поезд на вокзале Шату. Затем шел пешком с вокзала Сен-Лазар до улицы Фобур-Монмартр через Прованскую улицу. Утром и вечером. Четыре девушки уже волновали меня, но это были чувства чисто платонического характера. Нужно было испытать другие. По обеим сторонам Прованской улицы стояли девушки, предлагавшие:«Пойдем, милый?»
Однажды вечером я дал себе слово пойти с первой, которая скажет мне этот пароль. Я не очень хорошо вижу, особенно вдаль. Меня показали окулисту, он прописал очки. Впервые я надел их в классе, это вызвало всеобщий смех. В результате я их больше никогда не надевал.
У меня близорукость с астигматизмом. Кто знает, не был ли этот хохот удачей для моей карьеры? С очками на носу я, возможно, стал бы другим персонажем...
Итак, я плохо видел.
— Пойдем, милый.
Я следую за девушкой. Она хромает. Я не решаюсь сбежать. В комнате уже слишком поздно. Когда я замечаю, что она косит, мы уже у нее дома. Отступать поздно.
У Анри Манюэля я чаще всего занимался тем, что печатал фотографии, сушил их на большом вращающемся электрическом цилиндре, тянущем два холста, между которыми помещались фотографии. Цилиндр нагревался с помощью находившейся в нем трубки, в которую подавался газ. Я работал каждое второе воскресенье. Начинал с того, что запускал машину, потом спичкой зажигал горелку, просунув верхнюю часть туловища в цилиндр через треугольное отверстие в плоской части машины. Нужно было проделывать это быстро, так как вырезанный треугольник находился с другой стороны чугунного бруса, поддерживающего ось цилиндра. Вместо того чтобы зажечь газовую горелку и потом запустить машину, я по тупости делал наоборот. Один раз газ зажегся не сразу, мое тело оказалось зажатым между чугунным брусом и железным треугольником. Моя голова будет медленно отрезана! Что-то вроде казни, от которой Пирл Уайт моего детства всегда спасалась. Кроме меня, еще никого из сослуживцев нет. Треугольник начинает перепиливать мне шею. Это невозможно! Я не могу умереть так глупо! Кто-нибудь придет... И действительно, директор появился вовремя, бросился ко мне, выключил машину. Машина остановилась, но высвободиться я не мог. Пришлось разбирать сушилку.
Говорят, мне сопутствует удача. Возможно, именно с этого дня я стал с ней считаться. Из-за этого случая, который чуть было не закончился трагически, меня вызвали в кабинет Анри Манюэля. Там я познакомился с его секретарем Андре Ж., который был старше меня лет на десять. Он был музыкантом, писал, немного занимался живописью и театром, пел, вообще был образованным. Я обязан ему тем, что открыл для себя Пруста, Жида, Колетт, Селина, Оскара Уайльда, Жана Кокто. Мы ежедневно проводили вместе двухчасовой перерыв — обедали в ресторане, потом бродили по Парижу. Я столько узнал благодаря ему! Разумеется, я вскоре признался ему в своем страстном увлечении театром и кино. Он посоветовал мне работать, подсказал, какие классические роли можно выучить, и предложил пройти прослушивание в Училище Мобель, которым руководил г-н Дориваль. Я выучил слова Чаттертона, героя одноименной драмы Альфреда де Виньи. Этот персонаж приводил меня в восторг. Я решил сыграть его на прослушивании. Мне было восемнадцать лет, я был уверен, что театр меня ждет. Посколько некому было подавать мне реплики, я выбрал длинный монолог.
Во время прослушивания, охваченный необузданным вдохновением, я потерял всякий контроль над собой. Я был Чаттертоном. Я наслаждался болью, я плакал, как, бывало, в детстве у печки, и решил, что великолепен. «Ты был великолепен,— сказал я себе, закончив сцену. Я освободился от гипноза посреди всеобщего молчания. — Он не знает, что сказать, так потрясла его моя игра», — подумал я.
Голос господина Дориваля моментально отрезвил меня.
— Молодой человек, вам нужно лечиться, вы законченный истерик.