И вмиг легко мне стало так,
Словно исчез груз прошлых болей.
И понял я, что заслужил награду
Изменчивого солнца твоего
И что резные листья винограда
Скрывают плохо пол богов.
И ощутил себя я Принцем,
Но на колено Принц встает
Чтобы облаткой причаститься,
Той, за которой небо ждет.
Я понял, что мне щит с цветами
Твоими суждено носить,
Что лишь раскаянья слезами
Могу я глупость искупить.
Меня целуй же ты до боли,
Кольцо снимай и надевай
И изредка своею волей
В рыцарский орден посвящай.
Вскоре мы закончили играть «Трудных родителей». Он написал мне последнее стихотворение, все строки в нем были подчеркнуты.
Мольба на коленях
Совершим путешествие свадебное
Настоящее! Месяц медовый
И все то, что не небо дарит нам,
Сбросим мы с себя, как оковы.
О мой ангел, тебя умоляю
(Ты ведь любишь мне счастье давать),
Окунемся на время в безумье,
Чтоб уж нечего было желать.
Пусть от счастья заходится сердце,
Позабыты мораль и закон,
Под глазами блаженных страдальцев
Бледно-синий цветет анемон.
«Р.S. Если ты хочешь ответить мне прекрасным стихотворением, напиши «да» на листочке бумаги, оно займет место среди моих сокровищ».
Я написал «ДА».
Это стихотворение было не последним...
Не позволяй, любимый, лени сладкой,
Что может тело так легко объять,
Вдруг между нами проскользнуть украдкой
И нашу ласку задержать.
Наука ль счастье? — я не знаю,
Наверно, счастью можно научить,
Ведь кровью белой, что я истекаю,
Весь мир я мог бы воскресить.
Мы убежим из Парижа, из Парижа...
Мы уедем с тобою вместе
(Так прочли на ладони уста).
О! люби меня, и возвратится
Моя юность, надежда, мечта.
Не лишай же меня в отеле
Половины постели своей.
Де Грие спит сегодня с Тибержем —
Это даже еще милей.
Мы уехали в Сен-Тропе: это были мои самые прекрасные каникулы. Незадолго до этого Жан написал в Версале свою новую пьесу «Пишущая машинка». Я заезжал тогда за ним после театра. Обе роли, предназначенные для меня, приводили меня в трепет, тем более что Ивонна де Бре сказала, что для меня это «рискованная затея». Она попала в самую точку, потому что из-за этой пьесы я поколотил одного критика. Но не будем забегать вперед.
К тому времени относится история с Клодом Мориаком. Уже в течение многих месяцев он регулярно наносил нам визиты на улицу Монпансье. Жан принимал его как сына. Клод Мориак собирался писать о нем книгу, но Жан вовсе не поэтому принимал его столь сердечно. Как всегда, он делал это с присущей ему доброжелательностью, желая помочь молодому начинающему писателю. Клод приходил почти ежедневно. Очевидно, не закончив свою работу, он продолжал собирать материал и в Версале
[13]
.
Если я страдаю недостатком ума, то обладаю хорошо развитым инстинктом. К Клоду Мориаку я испытывал чувство недоверия, к которому должен был бы прислушаться. Но я мог ошибаться. Поэтому я ничего не говорил Жану, боясь причинить ему боль. Хотя, может быть, я избавил бы его от той, которую он испытал после выхода книги Клода Мориака. Он был шокирован до такой степени, что в течение нескольких дней болел, а потом многие месяцы грустил, как после потери сына.
Жан взял с меня слово не читать эту книгу. Я сдержал слово. Но я не обещал не читать следующую — «Дружба, которой мешают», опубликованную Клодом Мориаком позже.
Жан Кокто говорил:
— Когда художник рисует пару туфель, вазу для фруктов, пейзаж, он рисует свой собственный портрет. Доказательством является то, что мы говорим: это Сезанн, Пикассо, Ренуар, а не пара туфель, ваза для фруктов и т.д.
То же самое можно сказать про биографов. Описывая великого человека, они описывают собственные чувства, рисуют собственный портрет.
А Клод Мориак в «Дружбе, которой мешают» предстает как завистливый и злобный клеветник. Может быть, оттого, что, будучи сыном знаменитого писателя, он остался ничтожным, незаметным. Во всяком случае, он — полная противоположность благородству. Возможно, он судил бы более объективно, обладай он щедрым и добрым сердцем, будь он наделен милосердием, поскольку называет себя христианином.
Если бы я сам не был действующим лицом некоторых рассказанных им сцен, я не был бы так уверен в его злонамеренности.
Например, когда он описывает обед с Жаном Дебордом. У Жана Кокто никогда не было тех низких чувств, которые приписывает ему Мориак.
Со своей стороны, я любил всех друзей Жана, пока не получал доказательств их обмана или измены, как это было с Морисом Саксом и Клодом Мориаком.
Кроме того, вопреки утверждениям Клода Мориака Жан Деборд вовсе не вызывал жалости. Что касается Жана Кокто, возможно, он был загорелым, поскольку мы возвращались из Пике, но ни в коем случае не накрашенным. Я могу свидетельствовать, что это не его стиль и что ни разу за все годы нашего общения Жан не использовал косметику. Каждое утверждение Клода Мориака раскрывает его мелкую душонку.
Еще он считает, что Жан любил блистать. Он блестел, как бриллиант. И, как бриллиант, он не мог любить или не любить этого.
Помимо суждений, извращенных в силу характера Клода Мориака, я обнаружил в книге тридцать девять вольных или невольных ошибок.
Была еще одна необыкновенная история — с Олом Брауном.
В одном кабаре, куда его пригласил Марсель Килл, Жан увидел, как бывший чемпион мира исполнял чечетку, прыгая через веревочку, словно на тренировке. Номер был великолепен. Жан пригласил боксера за свой столик и стал расспрашивать. Ол Браун уступил звание чемпиона в 1935 году испанцу Бальтасару Сангили. В день матча перед самым выходом на ринг ему подсыпали снотворное, но он уже не мог отложить встречу. Разоренный своим окружением, он зарабатывал на жизнь в ночном клубе, принимал наркотики, пил. Жан решил спасти его, вернуть на ринг. Для начала он устроил его в больницу Святой Анны, где его лечили от наркомании. Ол считал, что находится в шикарной клинике. Затем с помощью Коко Шанель удалось найти фермеров, которые согласились превратить свою ферму в тренировочный зал. Жан попытался встретиться с импресарио, занимающимися боксом. Увы! Никого из них уже не интересовал Ол Браун!