Что особенно тронуло меня, так это интерес Пикассо к нашему спектаклю. Он хотел сохранить что-нибудь на память о нем и попросил Дору Маар сфотографировать меня в роли Нерона.
Публика выражала восторг, газеты — меньше. Один журналист показал мне свою хвалебную статью, перечеркнутую красным карандашом. Внизу было написано: «Разрешаю поместить фотографии, если будете критиковать спектакль». Начинались мои неприятности с коллаборационистской прессой. Этого молодого журналиста звали Жак де Прессак. Я не забыл его имени, тем более что он из-за этого ушел из газеты.
В перерыве ко мне за кулисы зашел Марсель Карне. Он сказал, что хотел бы помочь мне дебютировать в кино. В надежде на это я и пригласил его, в чем и признался. По его просьбе я обещал отказываться от предлагаемых мне ролей. Я отказывался. Но в этом не было никакой моей заслуги — роли были посредственные.
Он предложил мне роль в фильме «Беглецы 4000 года», который должна была выпустить немецкая фирма «Континенталь». Моя удача не дремала — фильм не был снят.
Несколько раз мне предлагали роли в фильмах, которые снимала «Континенталь». Анри Декуэн предложил сняться в фильме «Первое свидание». Еще одна удача: немцы не хотели даже слышать обо мне. Это позволило мне позднее защищать некоторых товарищей. После Освобождения я оказался «незапятнанным», потому что моя судьба и моя удача не дремали. Но я мечтал сниматься у Марселя Карне. И если бы его фильм снимала «Континенталь», я бы согласился.
Многие актеры вынуждены были работать для «Континенталь» и для «Радио-Пари», которым тоже руководили немцы. Я не любил работу на радио так же, как и озвучивание фильмов.
С другой стороны, для постановки пьесы требовалась виза цензуры. Ее получали директора театров. Следовательно, играя в театре или снимаясь в фильме, мы сотрудничали с немцами, не отдавая себе в этом отчета. После Освобождения оказалось, что многие товарищи, работавшие для «Континенталь» или для «Радио-Пари», были участниками Сопротивления и судили своих коллег, которые в Сопротивлении не участвовали.
По поводу представлений «Британика» я получил хвалебное письмо от Мориса Сакса.
«Мой дорогой Жан Маре!
Я знаю, как мало у Вас причин любить меня, я понимаю и уважаю эти причины. Пятнадцать лет назад, любя Жана, как любил его я и как любите его Вы, я возненавидел бы любого, кто поступал бы с ним так, как поступал я в последние годы.
Однако это не может помешать мне сказать Вам от чистого сердца, что Ваша постановка «Британика» великолепна, в самом сильном значении этого слова.
Это полный, необыкновенный, волнующий успех, благодаря которому стал наконец слышен тот возвышенный текст, который раньше можно было услышать только в глубине своей души.
Вы сыграли незабываемого Нерона. Истерия, грация, зарождающаяся сила, последний порыв добродетели, тяга ко злу — все здесь есть.
Что касается молчания, с которым Вы слушали Агриппину, то это одно из самых прекрасных молчаний, которое я когда-либо «видел» в театре. ,
Я вышел после спектакля потрясенный, счастливый. Я чувствовал себя двадцатилетним. Я вновь обретал веру в талантливую и решительную молодежь, которая верно видит и чувствует.
Говорю Вам «браво» от всего сердца и хочу еще аплодировать Вам.
Ваш Морис Сакс».
На следующий день он постучался в дверь моей гримерной.
— Я не хочу ни видеть вас, ни говорить с вами, — сказал я ему.
Как известно, я был свидетелем его попытки шантажировать Жана. Я не только помешал Жану поддаться шантажу, но с тех пор постоянно препятствовал его встречам с Жаном.
Морис Сакс, без сомнения, надеялся, что письмо изменит мое отношение к нему.
На следующий день Жан тоже получил письмо.
«Дорогой Жан!
Вот уже неделю первое, что я делаю, входя в чей-нибудь дом, — с жаром рассказываю о постановке «Британика». Уже во вторник я заказываю билеты в театр на среду. Я привожу туда знакомых дам, представительниц той среды, которая превосходно подходит для того, чтобы правильно рассказать о том, что прекрасно, и привлечь публику. Одна из них — лучшая подруга Андре Лихтвица, Женевьева Лейбовичи. Я счастлив еще раз аплодировать молодым людям, приложившим столько усилий, причем совершенно бескорыстно. И вот я имел неосторожность зайти в артистическую Жана Маре и услышал: «Я не желаю с вами здороваться».
Я только что слишком искренне аплодировал, чтобы начать ссору, но как много высокомерия, презрительной самоуверенности у молодого человека, не знающего, сколько грязи и сколько чистоты может заключаться в душе и теле человека! Он принимает на свой счет ссору, к которой не имеет никакого отношения, и берется судить. А судят всегда вкривь и вкось.
Я на него не сержусь, но он меня огорчил. Тем хуже. Надеюсь, мы устраним между нами, Вами и мной, постоянно возникающие препятствия.
Обнимаю Вас, Морис».
Морису Саксу удалось опубликовать свою книгу после того, как несколько издателей отказались это сделать. Жан попросил в качестве доказательства моей дружбы никогда ее не читать. Я так и не читал ее. Жану были чужды злоба, ненависть. Он страдал от зла, которое ему причиняли, но никогда не отвечал тем же. Его сердце было так же чисто, как велик был его ум. Это многих сбивало с толку и делало непонятными некоторые его поступки. Возникало много недоразумений по поводу человека и поэта. Но если бы люди, позволившие себе дурно судить о нем, смогли на секунду осознать, кем он был на самом деле, они в ту же минуту умерли бы от стыда.
Мы искали театр, чтобы поставить «Пишущую машинку», где я должен был играть две роли — Максима и Паскаля.
Жан написал короткое стихотворение.
Два брата
Люблю Максима,
Люблю Паскаля.
Один возносит меня на вершину,
Другой — тот хлеб заставляет есть черный, пасхальный.
Алиса Косеа столько раз меняла решение, отказываясь от Жана Кокто ради его именитых соперников, что Жан, чуть не сойдя с ума, все же сумел взять себя в руки и отдал пьесу Эберто. Виллемец стал компаньоном постановки.
Вскоре появилось новое затруднение. Все персонажи были мифоманами, лжецами, не отдающими отчета в своих действиях. Руло, ставивший пьесу, Виллемец и Эберто обязательно хотели иметь настоящего виновного. Измученный, уставший от борьбы, Жан в конце концов уступил. По моему мнению, это ослабило значение пьесы, но я не смел ничего сказать, поскольку изменения влекли за собой сильное сокращение моей роли. Все могли решить, будто я защищаю личные интересы. Берар был занят, и Руло поручил мне сделать декорации.
За несколько дней до премьеры журналист из «Пти Пари-зьен» сообщил мне, что Ален Лобро, критик этой газеты, сотрудничавший также в газете «Же сью парту», фюрер на ниве драматургии, готовится «разнести» пьесу Жана Кокто.