Он показал нам новую серию гуашей.
Я испытывал сильную привязанность к Максу Жакобу. Во всяком случае, почти по долгу службы я мгновенно привязываюсь к людям, которых любят те, кого люблю я. Справедливости ради я должен признать, что врожденное кокетство заставляет меня стараться понравиться друзьям моих друзей, чтобы в мое отсутствие они говорили обо мне и укрепляли их дружеское отношение ко мне. Неужели во мне живет только расчет, и я всегда буду следовать заданной линии поведения? Но к Максу Жакобу мое чувство было спонтанным, меня пленяли его интеллигентность и доброта. Кроме того, мне нравилось наблюдать, как они с Жаном предавались воспоминаниям о той героической эпохе, когда шла «война писем» – наступательная война против буржуа, оборонительная – против сюрреалистов. Их диалог приводил меня в восторг.
Во время наших долгих прогулок я пытался доказать Жану, что я вовсе не так хорош, как он себе воображает, что он ошибается, видя во мне архангела, я вовсе не непорочен. Тогда он объяснил мне, что непорочность вовсе не то, что под этим понимают. Чистота означает быть цельным. Дьявол чист, потому что он не может делать добро.
– Значит, я дьявол.
– Ты мой ангел-хранитель, – засмеялся он.
Я страдал от своей глупости. Это возмущало Жана и даже иногда раздражало.
– Никогда не говори этого! Ты даешь людям молот, которым они будут бить тебя по голове.
Но как я мог не считать себя глупым рядом с ним? И даже рядом с людьми его круга?
Он по-прежнему не писал. Я начал беспокоиться. Он спросил, что бы я хотел сыграть. Я сказал, что хотел бы сыграть современного, живого, темпераментного героя, который бы плакал, смеялся и не был бы красив.
Стол был готов – чернила, перья, бумага, но Жан продолжал лежать, вытянув руки вдоль тела, с открытыми или закрытыми глазами. Время от времени он читал взятые мной в поездку классические пьесы «Британик»
[11]
, «Мизантроп»
[12]
или детективы. Засыпали мы очень поздно.
Как-то ночью, около четырех часов утра, он встал, сел к столу, раскрыл тетрадь и начал писать. Я впервые видел, как он пишет. Я не смел перевернуть страницу книги, пошевельнуться, почти не дышал.
Одна сиделка призналась Жану: «Когда вы пишете, я не хотела бы встретиться с вами где-нибудь в лесу». Она была права. Во время работы в его лице было что-то пугающее: рот сжат так сильно, что уголки губ опускались сантиметра на два, не меньше, все черты выражали страдание. Он быстро писал судорожно подергивающейся рукой.
Он писал всю неделю, днями и ночами на одном дыхании, без помарок, почти без отдыха. Его лицо покрывалось морщинами, все черты искажались, на них появлялось свирепое выражение убийцы. Убийцы своих персонажей. Я боролся со сном, чтобы быть рядом с ним, но не выдерживал. Мне было очень стыдно. Он меня успокаивал.
Через неделю пьеса была закончена. Я был потрясен.
Уже два месяца мы жили в Монтаржи. Жан признался, что, когда он лежал, пьеса рождалась в нем, акт за актом, сцена за сценой, фраза за фразой, слово за словом, и когда он писал – чего он, кстати сказать, терпеть не мог, – он становился в некотором роде своим секретарем.
На восьмой день Жан прочитал мне пьесу на одном дыхании, несмотря на усталость. Я молчал. Он посмотрел на меня и понял, до какой степени я удручен.
– Она тебе не нравится? – спросил он.
– Я нахожу ее чудесной.
– Тогда почему этот убитый вид?
– Жан, я потрясен, взволнован так, что ты себе не можешь представить. Твоя пьеса – чудо, я обожаю ее.
На самом деле я был в отчаянии. Я понимал, что никогда не смогу сыграть такую роль, что у меня нет для этого ни таланта, ни сил. Я не хотел ему в этом признаться, чтобы не поколебать его доверия.
Я сказал только:
– Это самая прекрасная роль, о которой может мечтать молодой актер. Я буду много работать, чтобы быть достойным ее.
Потом мы стали придумывать название. Я говорю «мы», потому что, как всегда, Жан великодушно хотел, чтобы я участвовал в его работе.
Я был счастлив и горд. Только сейчас, когда пишу эти строки, я понимаю, что не оказывал ему никакой помощи. Со стороны Жана в этом не было позы, он был искренен, и я ему верил.
Позднее, во время написания других пьес, он иногда останавливался и говорил:
– Тут завязывается узел, который мне не удается развязать.
Я просил его объяснить мне ситуацию, и он объяснял. Тогда я предлагал решения, которые мы обсуждали. После этого узел развязывался. Возможно, я таким образом был ему полезен. Впрочем, подозреваю, что в тот момент, когда он описывал мне препятствие, решение было им уже найдено.
Мы перебрали сотни названий. Только два из них казались подходящими: «Кибитки» и «Дом, где хлопают двери». Мы вернулись в Париж, так и не найдя решения.
Жан написал пьесу для Жуве, Мадлен Озере, Габриэлы Дорзиа, Ивонны де Бре и для меня.
– Замечательно! Успех обеспечен, – сказал Жуве.
Я очень горд, что буду работать с Жуве. Но через неделю он вернул пьесу под предлогом, что «на ней не заработаешь ни гроша».
Жан всегда думал, что Мадлен Озере решила, что ее роль слишком маленькая. Я же полагаю, что, скорее всего, Жуве сомневался в отношении меня. Дальнейшие события доказали это.
Мы обошли все театры Парижа, но безуспешно. Оценки были разные, отказы одинаковые.
Подумать только, нынешние директора театров гоняются за пьесами и не находят их! Странно… Я два года был директором театра, и мне ни разу не принесли пьесу. Между тем я ближе познакомился с Ивонной де Бре. Мне хотелось, чтобы она ответила дружбой на мое бьющее через край восхищение. Очень скоро она подарила мне свою дружбу. Однажды в присутствии Жана Кокто, сидя на его кровати, она пожелала прорепетировать со мной отрывок из пьесы. Возможно, для того, чтобы посмотреть, на что я способен. У меня было одно желание – сбежать.
– Сцену у кровати, – говорит она.
Я пытаюсь уклониться, я умоляю, на этот раз я действительно докажу, что у меня нет никакого таланта. Подавать реплику гению! Невозможно! Она настаивает. Я упираюсь. Она бросает мне:
– Который час?
– Шесть.
Сам того не желая, я поддержал разговор.
– Мишель! – продолжает она.
Я вижу ее взволнованное лицо. Она вот-вот зарыдает, она на грани нервного срыва. Потрясающе достоверна. Я отвечаю ей, почти не отдавая себе в этом отчета. Своим талантом она возносит меня до таких вершин, которых я не надеялся достигнуть. Теперь все становится легким. Мне нужно лишь следовать за ней, смотреть на нее, слушать. Она так смешна, что я хохочу во все горло, так трагична, что я обливаюсь слезами. В общем, мне уже не нужно было играть, я жил благодаря ее лицу, которое преображалось под влиянием испытываемых ею чувств и чего-то сверхъестественного, более правдивого, чем правда. Именно в эту минуту я подумал, что спасен. У меня теперь было одно желание – работать с ней. Но было ли это «работой» – переходить от смеха к слезам, глядя в ее глаза?