И вот после этого началось… Приехали и МВД, и КГБ… не знаю… Слух моментально распространился по всему институту. Нас всех вызывали в деканат, в партком. Кто с ним дружил? Что он говорил перед смертью? Никто, конечно, ничего не знает. Устроили большое общеинститутское собрание. Очень строго все организовали. От нашей группы выступал староста. Все Лешку заклеймили. И даже отказались хоронить.
Приехали его родители. Мать была убита горем и все время, помню, падала в обморок… Все повторяла: «Он был очень хороший. Хороший мальчик был…» И потом – бах и упадет с дивана, где сидела. Ее поднимают. Дают воды. Но в институте сказали: хороните сами, как можете.
А родители были очень бедные. Они были из нашего маленького городка Киселевска.
Потом декан вызвал старосту и сказал, что институт даст грузовую машину. Ребята поехали, сами выкопали могилу. И на этой машине, в кузове вместе с гробом мы все поехали хоронить Лешу. Приехали. А могила занята.
Та, которую они выкопали. Кто-то ее занял… Начали копать другую. Грунт мерзлый. Вечером весной темнеет быстро. Когда уже заканчивали, стало совсем темно. Шофер на палку что-то намотал, сделал факел и поджег. При свете этого факела бедного Лешу и похоронили.
Все страшно замерзли, продрогли, голодные. Студенты, что там… По домам собрались расходиться, но мать сказала: «Нет, нет, нет! Поехали все на поминки». Нельзя было отказать. На этой же машине и поехали. Приехали к хозяйке, где он жил. Там на столе стоял эмалированный таз, полный винегрета, несколько бутылок водки и хлеб. Наши ребята выпили по стакану, и пошли мы все по домам. Ну и все. Кончилась Лешкина жизнь. За что погиб?.. За что? За любознательность?
А дальше началось вот что. Нас с Иркой (из-за того, что мы были из одного с Лешей города) пригласили куда-то, куда – мы даже сами не знали. Дом на Красном проспекте, за совпартшколой… Зашли. Там сидел какой-то мужчина. И еще один. Говорят: расскажите и напишите все, что знаете. Как дела были в школе, в городе. А мы не знаем, что писать. Тогда он сам нам сказал, что написать. Я сейчас даже не помню, что писали. Но ничего плохого не писали…
– Дружили ли вы с ним?.. С кем дружил он?.. С кем встречался?.. Почему жил один?
– Нам тоже не дали общежитие… Мы ничего не знали…
Ну вот. А потом, значит, вдруг он нам и говорит:
– Вы девочки хорошие. Мы вас знаем и просим помогать нам. Сейчас очень неспокойное время. Нам многие помогают. Сообщайте нам, что слышите, кто против власти, что говорит… Вот в Томске студенты выступали… Не знаю, слышали ли вы или нет…
Мы говорим, что ничего не слышали, ничего не знаем.
Короче, он нам предложил:
– Будьте нашими помощниками, сообщайте вот этому человеку, что узнаете. Подумайте и сообщите о своем решении. Но никому ни слова.
Мы вышли с Иркой и бегом бежать. Такой страх нас обуял. Решили: снова сюда не пойдем и никому ничего говорить не будем. Короче, тут началась сессия, потом каникулы. В общем, мы стали думать, что про нас забыли. А когда встречали в институте этого человека – прятались, старались не попадаться ему на глаза, но он нас не преследовал…
А Лешу мне до сих пор жаль. Не могу его забыть… За что его погубили?»
* * *
Это случилось в наш первый приезд в Канаду осенью 1994 года. В сопровождении скромнейшей Сьюзен, супруги великолепного Дж. А. Кохона, мы посетили с Людмилой детский госпиталь в Торонто. Не буду описывать достоинства этого удобного оригинального здания с прелестным садом под стеклянной крышей. В госпитале на каждого больного ребенка – отдельная палата, рядом с которой комнатка – для папы или мамы. Всю медицинскую информацию круглосуточно пишут компьютеры, посылая сигналы медперсоналу о тревожных отклонениях… Было много специфических профессиональных проблем, которые врачи госпиталя обсуждали с Людмилой. Она ведь была в свое время очень неплохим невропатологом. Людмила ходила, слушала и смотрела.
Я плелся сзади и гордился ею. Сьюзен понимала, что разговор идет на профессиональном уровне, чувствовала взаимное уважение врачей друг друга и была довольна, что экскурсия удалась. Она имела право чуть-чуть порадоваться, поскольку создание этого медицинского дворца для детей осуществлялось и под ее патронажем. Кстати, для канадского ребенка лечение в этом госпитале ничего не стоит, оплачивается страховой компанией.
Когда мы, распрощавшись с любезными, внимательными хозяевами, вышли в осеннюю прохладу спокойной торонтской улицы, это все и случилось… Оживление и энергия Людмилы куда-то исчезли, и она, прислонившись к железобетонному столбу, тихо расплакалась… Никто из наших сопровождающих сразу ничего не понял. Они были в недоумении и разволновались… У Людмилы же никак не получалось взять себя в руки, успокоиться. Вытирала слезы смятым платочком и ничего не могла сказать…
Конечно, я, как всегда, «очень умный», сразу понял мою жену. Но, опять же как всегда, не мог постичь всей сложности ее чувств. Она была и осталась неизмеримо более тонкой натурой. При моей приобретенной как самозащита толстокожести говорить о какой-то тонкости – просто нелепо. Мне никогда не было дано до конца постичь разнообразнейшую гамму чувств моей жены, пленницей которых она была всегда. Но я всегда знал, что она чувствует.
Мягко проплывали блестящие лимузины. Проходили уверенные в себе, готовые помочь люди. Кружились кленовые листья… А где-то в космосе памяти моей Людмилы прокручивалась вся ее жизнь. Анатомка новосибирского меда, хождение в слякоть и жару по участку, взлеты и посадки санавиации на заснеженные поля Тисуля или Тяжина, ночные дежурства… Наверняка она услышала, как тревожно стучат ее каблучки по гулким, полутемным, пустым подвальным коридорам кемеровской областной больницы: дежурного невропатолога среди ночи срочно требуют на консультацию к какому-нибудь «загрузившемуся» страдающему больному.
Ей было горько и обидно и за себя, и за всех своих коллег, пленников врачебной чести. Завершая врачебную карьеру, они никогда не видели и не увидят такого фантастического медицинского оборудования, не имели и не будут иметь возможности работать для людей в столь прекрасных условиях. Сейчас что-то начинает меняться?
Ей было горько и обидно за нашу жизнь, за нас, советских людей, россиян, как сейчас говорят, за нашу отсталость. Она, врач с тридцатилетним стажем, и ее коллеги, посвятившие здравоохранению свою жизнь, свою молодость, лечили больных совсем в иных условиях, в ином мире. И ведь наши врачи не хуже канадских, но как же мы отстали в технике, технологии, создании условий для больного и врача… Почему? Что мы, хуже? Нет. Мы не хуже. Канадский врач едва ли смог бы работать в российских условиях. Мы – не хуже. Мы такие же люди, но… почему у нас все не так?!
Конечно, это всего лишь жалкая попытка передать чувства Людмилы, заранее обреченная на неудачу. Она, в конце концов, успокоилась, что-то там подкрасила, и мы потихоньку пошли обедать в ближайший ресторан «Макдоналдс».
Мы много говорили с Джорджем Кохоном… Не о слезах Людмилы. Друзья ее давно поняли и не стали жалеть, а то бы она плакала до сих пор. Она сама пожалела и себя, и врачей, и больных, и всех нас – «россиян».