Портретные зарисовки. Рисунки Д. Хармса, 1930-е.
Анна Ахматова. Москва, 1940 г.
Иван Иванович Сусанин (то самое историческое лицо, которое положило свою жизнь за царя и впоследствии было воспето оперой Глинки) зашел однажды в русскую харчевню и, сев за стол, потребовал себе антрекот. Пока хозяин харчевни жарил антрекот, Иван Иванович закусил свою бороду зубами и задумался; такая у него была привычка.
Прошло тридцать пять колов времени, и хозяин принес Ивану Ивановичу антрекот на круглой деревянной дощечке. Иван Иванович был голоден и, по обычаю того времени, схватил антрекот руками и начал его есть. Но, торопясь утолить свой голод, Иван Иванович так жадно набросился на антрекот, что забыл вынуть изо рта свою бороду и съел антрекот с куском своей бороды.
Вот тут-то и произошла неприятность, так как не прошло и пятнадцати колов времени, как в животе у Ивана Ивановича начались сильные рези. Иван Иванович вскочил из-за стола и ринулся на двор. Хозяин крикнул было Ивану Ивановичу: “Зри, како твоя брада клочна”. Но Иван Иванович, не обращая ни на что внимания, выбежал на двор…
Здесь грубо высмеяно все, что раздражало в аляповатой националистической эстетике зрелого сталинизма и жестких людей двадцатых, и старорежимных петербургских эстетов. Человек, которому рассказ был посвящен, принадлежал к числу последних.
Всеволод Николаевич Петров, сотрудник Русского музея, позднее – автор ряда монографий о русских художниках XVIII–XIX веков. По свидетельству Н.И. Николаева и В.И. Эрля, Петров “не по времени рождения, а по облику и поведению, сказывавшемуся в старомодной учтивости, манере говорить и одеваться, принадлежал, без сомнения, первому десятилетию XX века”. Интеллектуал той особой формации, которая сложилась в дни Серебряного века, он был в своем поколении еще более одинок, чем Хармс – в своем. А поколения были уже разные: Петров моложе Даниила Ивановича семью годами; он и его сверстники даже детской памятью не помнили дореволюционную Россию. О складе личности Петрова дают представление его мемуарные очерки и в особенности одна сохранившаяся повесть – “Турдейская Манон Леско”, впервые напечатанная в 2007 году. Это тонкая, минималистская, безупречная по культуре и интонационной точности проза, не сюжетом, но фактурой отчасти родственная Хармсу.
Так сложилось, что позднее Петров женился на Марине Николаевне Ржевуской, троюродной сестре Марины Малич. После войны Петровы, по предложению Грицыных, поселились вместе с ними в опустевшей квартире Ювачевых (это позволило, так же как в 1925 и 1930 годах, избежать подселения посторонних людей). Таким образом, некая виртуальная (хотя и вполне житейская) связь с Хармсом сохранялась у Петрова и после смерти писателя.
Знакомство их состоялось еще в 1933 году, в трамвае. Петров провожал из гостей знакомую даму. Необычно для того времени одетый (в котелке) мужчина, вошедший в трамвай, поздоровался со спутницей Всеволода Николаевича и по-старомодному поцеловал ей руку. Это был Хармс. Пять лет спустя, осенью 1938-го, Петрова, который в юные годы бывал в доме Кузмина и Юркуна (мы цитировали выше его воспоминания о них), привела к Хармсу Ольга Гильдебрандт. Юрочки уже не было в живых – он был арестован во время Большого Террора и расстрелян в один день с Лившицем, Зоргенфреем и Стеничем.
Хармс в 1938 году выглядел так:
Дверь открыл высокий блондин в сером спортивном костюме: короткие брюки и толстые шерстяные чулки до колен…
С учтивой предупредительностью Хармс помогал нам снимать пальто. При этом он, как мне показалось, не то икал, не то хрюкал, как-то по-особенному втягивая воздух носом: них, них. Я несколько насторожился. Но всё обошлось, а потом я узнал, что похрюкивание составляет постоянную манеру Хармса, один из его нервных тиков, отчасти непроизвольных, а отчасти культивируемых нарочно. По ряду соображений Даниил Иванович считал полезным развивать в себе некоторые странности
[360]
.
Этих “соображений”, о которых деликатно пишет Петров, мы коснемся чуть ниже.
По свидетельству Петрова, у Хармса в это время “всегда собирались по субботам”. Что-то вроде салона? Но вряд ли это определение верно. В комнатке Хармса негде было даже рассадить многочисленных гостей, да и некого особенно было приглашать. Все же здесь регулярно бывали Липавские, Друскин, игравший на фисгармонии Баха, Введенский – в свои наезды в Ленинград, несколько последних оставшихся в окружении Хармса “естественных мыслителей”, редактор Детиздата и поэт-пародист (один из авторов “Парнаса дыбом”) Эстер Паперная, знавшая несколько тысяч песен на всех языках мира
[361]
. Хармс ценил песни Карла Бельмана – шведского поэта и композитора XVIII века (замечательные русские переводы этих песен принадлежат однофамильцу и почти сверстнику Всеволода Николаевича, Сергею Владимировичу Петрову, поэту, который мог соприкасаться с Хармсом в Ленинграде до своей ссылки в Сибирь в 1933 году). Петров вспоминал, что Хармс и сам пробовал сочинять музыку. Странно, что ничто не дошло до нас – при той тщательности, с которой Даниил Иванович сохранял даже незначительные бытовые записи. Продолжал Хармс общаться и с Евгением Эдуардовичем Сно (младший Сно в 1937 году, как многие чекисты, последовал за своими жертвами). Вместе со Сно Хармс бывал у его сестер Евгении и Натальи Эдуардовны; по свидетельству Н.К. Бойко, дочери Н.Э. Сно, Хармс демонстрировал хозяевам фокусы с шариками для пинг-понга.
Каким-то образом до этого кружка изолированных, “оставленных судьбою”, но по случайности “забытых” пока что на свободе и в родном городе интеллектуалов долетали вести из “большого мира”. В 1940 году художник А.М. Шадрин читал вслух, переводя с листа, рассказы недавно открытого европейцами гения по имени Франц Кафка. Хармсу (который в переводе, разумеется, не нуждался) Кафка не понравился: он не увидел в его прозе “юмора”.
Некоторые из постоянных гостей были запечатлены Хармсом на самодельном бумажном абажуре (“Все были нарисованы очень похоже им слегка – но только чуть-чуть – карикатурно. В изобразительном отношении рисунок отдаленно напоминал графику Вильгельма Буша”
[362]
). Это, видимо, тот же абажур, который десятилетием раньше видел Александр Разумовский. Позднее он хранился у Кирилла Грицына, но, к сожалению, был утрачен. Племянник Хармса запомнил, что и на стенах, оклеенных розовой бумагой, были какие-то карикатуры, причем – не слишком пристойные. Но Петров о них ничего не пишет, не застал он и украшающих стены многозначительных надписей, которые вспоминают более ранние мемуаристы. В остальном комната выглядела гораздо обычнее, чем в прежние годы.