Книга Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру, страница 127. Автор книги Валерий Шубинский

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру»

Cтраница 127

Очень странно принимать у себя за столом партийцев… И вот я пою чаем своих злейших врагов. Так мы смотрели на всех партийцев в СССР. А среди них, оказывается, много порядочных людей… Не работать на партию, состоя в ней, они, конечно, не могли. Ну, а уйти из партии – это лучше и легче кончить жизнь самоубийством… [379]

Был и иной тип интеллигента, жаждавшего германской оккупации и приветствовавшего ее: “политически мыслящий”, честолюбивый и деятельный человек, в СССР оказавшийся в положении изгоя или маргинала и ищущий социального реванша. Таким, видимо, был Борис Филистинский (Филиппов) – востоковед, инженер и поэт, видный коллаборационист из Новгорода, потом товарищ Поляковой по рижской коллаборационистской газете с парадоксальным названием “За Родину!”, впоследствии – заслуженный исследователь русской литературы из США.

Как проецируется все это на Хармса?


Ордер на арест и обыск Даниила Хармса, 23 августа 1941 г.:

Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру

На следующих страницах: анкета арестованного, 23 августа 1941 г., протокол допроса Даниила Хармса, 25 августа 1941 г.:


Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру
Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру
Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру
Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру
Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру
Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру

С одной стороны, ему (в отличие от Ахматовой) был чужд державный пафос во всех его проявлениях. “Из всех народов я больше всего ненавижу русских и японцев. Пусть их пропадают. Мой патриотизм всего-навсего петербургский” [380] – эти слова из “Разговоров”, конечно, не стоит понимать буквально, это – типичное проявление российской импульсивной самоненависти, но любования государственным величием России у Хармса нигде не встретишь. Очевидно, что симпатий к советскому общественному строю у него тоже не было. Во второй половине тридцатых годов такого рода симпатии были имплицированы самым неожиданным людям. Но Даниила Ивановича – это очевидно из всего написанного нами выше – “перековка” совершенно не затронула.

С другой стороны, Хармс не был похож на таких людей, как Садовской и Полякова. Он не испытывал ностальгии по дореволюционной России и скорее иронически к такой ностальгии относился. Чуждый советскому социуму по духу, он был формально до известной степени в него инкорпорирован. Круг его знакомств был очень разнообразен: от “внутреннего эмигранта” Петра Калашникова (которого как раз вполне естественно представить в компании Садовского и Поляковой) до пламенного троцкиста Николая Баскакова. В его ближайшем окружении было много евреев – в данном случае это весьма существенно. Хармс и Введенский были единственными (наряду с их учителем Туфановым) российскими представителями “левого искусства”, не разделявшими левых политических взглядов, но сама принадлежность к миру авангарда (по крайней мере изначальная) до известной степени предопределяла их человеческие симпатии. Наконец, Хармс гораздо лучше, чем затворники вроде Поляковой, должен был знать о порядках в гитлеровской Германии, прежде всего о ситуации со свободой художественного творчества (единственным, что его на самом деле интересовало в общественной жизни). Но и нереализованного социального честолюбия у него не было: представить себе его служащим оккупационной “русской управы” так же невозможно, как и работником советского горисполкома.

Похоже, что главным его чувством в те месяцы был страх – за свою жизнь и жизнь немногочисленных близких, прежде всего жены. Страх без всякого героического пафоса и без всякой надежды на избавление. Именно такое впечатление создается на основе аутентичных свидетельств близких ему людей.

В самом начале войны (а может быть, еще до войны?) Хармс предлагал Марине бежать из города.

Он хотел, чтобы мы совсем пропали, вместе ушли пешком, в лес и там бы жили.

Взяли бы с собой только Библию и русские сказки.

Днем передвигались бы так, чтобы нас не видели. А когда стемнеет, заходили бы в избы и просили, чтобы нам дали поесть, если у хозяев что-то найдется. А в благодарность за еду и приют он будет рассказывать сказки… [381]

Это были какие-то инфантильные фантазии. Но была ли реальная возможность выехать из Ленинграда?

В июле – августе город покинуло около трехсот восьмидесяти тысяч человек. Вывозили прежде всего рабочих тех предприятий, которые решено было перевезти в тыл, детей, больных. Но уезжали и многие “случайные” люди. Эвакуация шла довольно беспорядочно. Можно было попытаться вырваться… Но Даниил и Марина не попытались. Это было просто не в их характере.

Хармсу призыв уже не грозил. Но Марину попытались мобилизовать на рытье окопов.

Даня сказал:

– Нет, ты не пойдешь. С твоими силенками – только окопы рыть!

Я говорю:

– Я не могу не пойти, – меня вытащат из дому. Все равно меня заставят идти.

Он сказал:

– Подожди, – я тебе скажу что-то такое, что тебя рыть окопы не возьмут…

<…>

Он поехал на трамвае на кладбище и провел на могиле отца несколько часов. И видно было, что он там плакал.

Вернулся страшно возбужденный, нервный и сказал:

– Нет, я пока еще не могу, не могу сказать. Не выходит. Я потом скажу тебе…

Прошло несколько дней, и он снова поехал на кладбище.

Он не раз еще ездил на могилу отца, молился там и, возвращаясь домой, повторял мне:

– Подожди еще. Я тебе скажу. Только не сразу. Это спасет тебе жизнь.

Наконец однажды он вернулся с кладбища и сказал:

– Я очень много плакал. Просил у папы помощи. И я скажу тебе. Только ты не должна говорить об этом никому на свете. Поклянись.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация