Раннее детство его прошло под Воронежем: отец арендовал сады у помещика Веневитинова. Помещик этот “имел сильное влияние на отца”
[109]
– давал ему почитать герценовский “Колокол” и подарил кинжал своего знаменитого, юношей умершего дядюшки-поэта. Молодой Туфанов, по собственному признанию, “побывал в пяти учебных заведениях, а курс закончил только в Учительском институте”. В промежутках между учением он (как же без этого) участвовал в революции 1905 года и немного посидел в тюрьме, потом служил газетным репортером и рецензентом, обучал глухонемых, а “в 1913 задумал опрокинуть весь школьный строй, дав людям школу Ферьера и аннулировав все учебники”. Взявшись за какое бы то ни было дело и еще не достигнув сколько-нибудь заметного успеха, Туфанов сразу же замышлял глобальную революцию. Но революция в педагогике, как видно, не задалась – “а между тем Малларме, Эдгар По, Метерлинк, Бодлер и Маринетти все более овладевали мной”.
В 1917 году Туфанов выпустил книгу стихотворений “Эолова арфа”. В предисловии он дерзко изложил свое творческое credo:
Во время освободительного движения теперь в зареве европейского пожара принцип “быть самим собой” доведен до исчерпывающей верности, за которой, с жестокой неизбежностью, следует антитеза – “не быть самим собой”; в силу закона триады над пепелищем рождается в человеке актер, с неудержимым стремлением уйти в свой мир, уйти по пути кривому, по пути придуманному, то есть творческому, с мрачным и убеждающим очарованием от всего того, чего нет вовне и что есть внутри, дома у себя, в театре-балагане: ничего нет вовне, что было, то отдано, но иногда, распыляясь, буду актером у них – вот кредо грядущего дня
[110]
.
Путано несколько, но в 1907 году, в эпоху “мистического анархизма”, эта декларация, может быть, и имела бы некоторый резонанс. Однако прошло десять лет, и каких – все успело безнадежно устареть: и круг идей, обуревавших неудачливого педагога, и его вкусы (современную поэзию для Туфанова воплощала “бессмертная книга Бальмонта “Будем как солнце”»), и экзальтированный язык. Собственные же стихи его звучали еще безнадежней:
В каждый миг я – весь новый, единственный,
только тень… только тень мой двойник.
Я рожден за чертою таинственной,
Alter ego в бессильи поник.
Александр Туфанов, вторая половина 1910-х.
Уже названия стихотворений (“Трепет молчания”, “Под шум прибоя”, “Настурции”) говорили сами за себя. “Эолова арфа” была типичным образцом эстетской графомании, пышно расцветавшей по всем, даже самым медвежьим, углам империи в предреволюционные годы. Самое большее, чего могла удостоиться такая книжка – насмешливого двустрочного отзыва в библиографическом обзоре “Аполлона” (Гумилев, наездами с фронта, добросовестно читал и рецензировал все, присланное в журнал). “Эолова арфа” не удостоилась и этого. В большой культуре Серебряного века, какой сложилась она к 1917 году, Туфанову, каким был он сорока лет от роду, никакого места не было. И культура, и сам стихотворец должны были перемениться до неузнаваемости, чтобы место это появилось.
Внутренний переворот произошел в дни Гражданской войны. Как писал Туфанов позднее, “революция оскорбила во мне образ ушкуйника. “На Кострому нападали – думал я – и баб бухарским купцам продавали, но людей на кострах не жгли, старцев не задушали и в воду в мешках никого не бросали”. Говоря короче: я плюнул и произнес трехэтажное слово по адресу революции”
[111]
. В 1918 году Туфанов с младшим братом Николаем отправился на родину предков, на Север, в Архангельскую губернию, где под защитой интервентских войск правило одно из кратковременных бело-розовых краевых правительств, во главе с эсером Чайковским
[112]
. Младший Туфанов, студент-медик, участник Первой мировой, поступил в чине лейтенанта в местную армию – так называемый “Славяно-британский легион”; старший сперва занимался в основном литературой и изучением северных частушек. Именно в архангельский период он – с восьмилетним опозданием – заинтересовался русским футуризмом, даже выступал с докладами о нем (и о частушках) перед местной интеллигенцией. Сам он в те дни именовал себя “поэтом-бергсонианцем”. Первым толчком к изменению мировосприятия, наряду с интуитивизмом Бергсона, стало для него чтение работ молодых Шкловского, Брика и их товарищей, опубликованных в 1916–1917 годах в двух выпусках “Сборников по теории поэтического языка”. В своей работе про частушки он пытается следовать по стопам лишь начинающих свой путь формалистов. Немного по-дилетантски, конечно. Но разве сам Шкловский не был отчасти дилетантом, с точки зрения старой академической науки венгеровских времен?
В сущности, Туфанов был типичным русским чудаком-самоучкой, “естественным мыслителем”, по позднему определению Хармса. В девяноста девяти случаях из ста такие самоучки – изобретатели вечного двигателя. Но иногда подобный человек может оказаться Циолковским. Революция, покачнувшая старую культурную иерархию, открыла перед такими людьми – и перед Туфановым в том числе – неожиданные возможности. Но сам он революцию отверг, особенно жестоко – после того, как в бою погиб его брат (22 февраля 1919 года). Для Туфанова это стало величайшим потрясением. Свою скорбь ему необходимо было выражать вовне, публично: три некролога, два газетных отчета о панихиде, множество стихотворений… Более того, обе книги Туфанова – “К зауми” и “Ушкуйники” – посвящены памяти брата. Но книги эти вышли годы спустя, а пока в архангельских газетах стали появляться прямолинейные политические вирши, подписанные его именем, причем временами такие кровожадные, какие даже и в дни Гражданской войны появлялись не часто:
Просил пощады при расстреле
Плененный коммунист,
А мы, стреляя, песни пели
Под пулеметный свист.
Не верь, солдат, моленьям лживым,
А помни: он вчера
Стрелял, сдаваясь в плен трусливо.
Стреляй в него – пора!
Но наряду с сочинением таких опусов именно в архангельский период Туфанов выступил с первыми “заумными” стихами. Именно исследования частушек убедили его, что чисто фонетическое воздействие на психику читателя и слушателя стихов порою сильнее смыслового. Потрясения, пережитые в дни Гражданской войны, сделали невозможным возвращение к аляповато-эпигонской поэтике “Эоловой арфы”. Теперь Туфанов писал по-другому.
Сиинь соон сиий селле соонг се