В эти же недели (а если точнее — между 11 и 13 апреля 1922 года) написано лучшее из немногих любовных стихотворений Ходасевича:
Странник прошел, опираясь на посох, —
Мне почему-то припомнилась ты.
Едет пролетка на красных колесах —
Мне почему-то припомнилась ты.
Вечером лампу зажгут в коридоре —
Мне непременно припомнишься ты.
Что б ни случилось, на суше, на море
Или на небе, — мне вспомнишься ты.
Конечно, эти стихи вдохновлены любовью к Нине — хотя Анна Ивановна считала их адресатом себя. Зато другое стихотворение того времени прямо связано с несчастным «Пипом». Это — «Жизель». 30 апреля Ходасевичи были на спектакле. Анна Ивановна все время плакала, должно быть, простодушно примеряя на себя горькую судьбу балетной бедняжки. Утром 1 мая, «под оглушительный Интернационал проходящих на парад войск», Ходасевич написал восемь строк:
Да, да! В слепой и нежной страсти
Переболей, перегори,
Рви сердце, как письмо, на части,
Сойди с ума, потом умри.
И что ж? Могильный камень двигать
Опять придется над собой,
Опять любить и ножкой дрыгать
На сцене лунно-голубой.
Это стихотворение, с его характерными балетными реминисценциями, стало последним, написанным Ходасевичем в Петербурге… и в России.
Седьмого мая он уехал в Москву. Повод для поездки нашелся легко: Ходасевич искал издателя для «Тяжелой лиры» (московское Издательство писателей почему-то книгу не взяло; она вышла в конце года в Госиздате). Анна Ивановна с тревогой отнеслась к этой поездке; с самого начала она спросила мужа, едет ли с ним Берберова. Ходасевич ответил отрицательно.
Двенадцатого мая он, наконец, посылает Анне Ивановне решительное письмо:
«Ты просишь писать правду, не бояться тебя огорчать, п<отому> ч<то> „хуже того, что было, не может быть“. Рад, что хоть на бумаге ты благоразумна. Отвечу правду. Думаю, что всего лучше было бы и для тебя, и для меня — разъехаться. <…> Анюта, мы оба сделали друг другу много добра и много зла. Но если и впредь останемся вместе, — будем делать одно только зло. Так нельзя. Наше хорошее обязывает к хорошему и в дальнейшем, но это хорошее должно принять иные формы»
[497]
.
Письмо Анна Ивановна испещрила бешеными пометками: «Уничтожить», «Сжечь» и т. д. Но не уничтожила, не сожгла. То, что она написала в ответ, было, по-видимому, проникнуто горячей женской обидой. А Ходасевичу тем временем физическое отдаление дало силы спокойно подойти к непростой ситуации. В письме от 15 мая он настойчиво просит жену дать прямой ответ: «Обещаю тебе каждый день бывать у тебя, заботиться о тебе, как заботился. Обещаю делать это не по долгу (на „долг“ человека не хватает долго) — а по любви. Ибо моя любовь к тебе не прекратится, если мы не будем изводить друг друга, как изводили»
[498]
.
Ответ пришел 20 мая: Анна Ивановна согласилась расстаться. Ходасевич настоял на том, чтобы жена продолжала принимать его материальную помощь, причем сделал это в очень тактичных формах: «Ты же знаешь, как я смотрю на деньги. Поверь, если когда-нибудь они у тебя будут, а у меня нет — возьму, так и знай. Так же и ты бери»
[499]
. В письме от 10 июня он пишет: «Что я хочу реально? Чтобы ты спокойно жила в Диске, где я комнату тебе обеспечу наверняка, чтобы получала мой паек, золотое обеспечение и столько денег, сколько у меня будет сверх того, что абсолютно необходимо на пропитание».
В своих воспоминаниях Анна Ивановна утверждает, что письма Влади из Москвы «были совершенным бредом, с обвинением меня в чем угодно, с советами, как мне надо жить, с кем дружить и т. д.»
[500]
. Но она же сама сохранила все письма, они доступны, и в них ничего подобного нет. Пожалуй, Владислав Фелицианович несколько злоупотреблял, с учетом ситуации, философическими рассуждениями и покровительственно-дидактическим тоном. Но основной пафос его писем — иной: «Знай одно: навсегда ты мне будешь дорога, этого не отнимет никто. Не верю в твою одинокую и т. д. старость. Ты знаешь, что мои предсказания сбываются. Мы еще будем такими друзьями, так будем духовно близки, как, к сожалению, не были никогда» (письмо от 10 июня 1922 года)
[501]
. Предсказания не сбылись: старость Анны Ивановны была одинокой, и дружбы с бывшим мужем не вышло.
Начать с того, что Ходасевич и сейчас, объясняясь с Анной Ивановной «начистоту», продолжал скрывать от нее главное. Цель поездки в Москву была далеко не только в поисках издателя для книги. Владислав Фелицианович хлопотал о командировке за границу и о паспорте. Эти цели выглядели теперь куда реальнее: с весны 1922 года Наркомпрос уже почти не отказывал сколько-нибудь известным писателям, хлопочущим о «неоплачиваемой командировке». Так в течение двух лет выехали Гершензон, Зайцев, Пастернак, Георгий Иванов, Адамович, Вячеслав Иванов и многие другие. Одни вернулись, другие нет, что, видимо, и входило в расчеты властей, которые стремились таким образом бескровно уменьшить количество нелояльной интеллигенции в стране. Апогеем тут стали августовские прямые высылки 160 литераторов и ученых. (Ходасевичу, уже уехавшему из России, позднее кто-то рассказывал, что его имя тоже было в списке подлежащих высылке, но опубликованные ныне материалы
[502]
этого не подтверждают. Поведение Ходасевича в 1922–1924 годах показывает, что он в это время считал вопрос возвращения в СССР зависящим только или главным образом от своей собственной воли; все упоминания о якобы имевшей место «заочной высылке» относятся к более позднему времени.)
Как мотивировал Ходасевич свое желание уехать из страны? Сохранился план-конспект его предстоящего разговора с Анатолием Луначарским:
«VI 1) Я не хочу писать белых статей.
III 2) Я хочу занять независимое положение в зарубежной прессе.
3) Я хочу печатать стихи и статьи на темы ист. — литер, и культуры.
V 4) Я хочу лечиться.
5) Я хочу бороться с духом буржуйства, т. е. с идейным обывательством, мещанством, оппортунизмом.
IV 6) Я хочу осв<ежить> впечатл<ения> с чисто эстет<ической> стороны. (Давно бы съездил.)
III 7) Я хочу и должен видеть совр<еменную> Европу»
[503]
.