В них равный звук и смысл один,
И к ним уста любви привыкли:
Валерий, Виктор, Константин.
Сколько юношей отдали бы все, чтобы их имя прозвучало в таком контексте — рядом с именами кумиров поколения, знаменитейших поэтов молодой России!
Гофман увидел свое имя в печати (в том числе в «Северных цветах») прежде, чем получил аттестат зрелости. Любопытно, что благодаря дружбе с Брюсовым он стал если и не на равных, то в неофициальной обстановке общаться со своими гимназическими учителями, Бахманом и Ланге. Бахман оказал на него особенно сильное влияние. Немецкий язык (предмет, преподаваемый «Егором Егоровичем») Гофман, сын иммигранта из Австрии, и так знал превосходно, знал и немецкую литературу, зато Бахман в личных беседах открыл ему англоязычную поэзию.
И вдруг все в одночасье кончилось: Брюсов порвал с Гофманом. Почему — объясняет Ходасевич в поздней версии воспоминаний о своем гимназическом товарище: «Гофман имел неосторожность перед кем-то прихвастнуть, будто пользуется благосклонностью одной особы, за которой ухаживал (или, кажется, даже еще только собирался ухаживать) сам Брюсов»
[73]
. Утверждая, что после этого перед Гофманом закрылись двери всех символистских издательств (и «Скорпиона», и новосозданного «Грифа»), Ходасевич, разумеется, сгущает краски: для «Грифа» Брюсов был не указ, и в грифовских изданиях Гофман участвовал. Да и с Брюсовым он через некоторое время почти помирился, и в «Весах» стал сотрудничать. Необходимость зарабатывать на жизнь газетно-журнальной поденщиной в случае Гофмана отнюдь не была результатом «остракизма». Но все же низвержение из рая состоялось: прекрасный юноша, допущенный в круг бессмертных, превратился в профессионального литератора не самого высокого разряда, редактора «Нового журнала для всех», сочинителя салонных любовных новелл и автора двух книг благозвучных до излишества стихотворений; некоторые из них (к примеру «Летний бал») стали популярны у широкого читателя и вошли в антологию «Чтец-декламатор», что, однако, не принесло автору ни денег, ни репутации в профессиональных кругах.
В сущности, этот статус вполне соответствовал масштабу личности Гофмана. Даже расположенные к нему люди отмечали узость его душевного мира, а нерасположенный Андрей Белый писал прямо: «Слащавенький, розоволицый, капризный красавчик, весьма некультурный во всем, что не стих»
[74]
. Кроме стихов у Гофмана был еще один конек — романтическая любовь. Но этот заурядный, а главное, очень несложный человек впитал жизненную этику декадентства, согласно которой смысл человеческого существования заключался в «лихорадочной погоне за эмоциями, безразлично за какими»
[75]
, в «непрестанном горении, движении — безразлично во имя чего»
[76]
, «непрестанном самоодурманивании»
[77]
, в культе исключительного и небывалого. Результат был банален: тяжелое нервное расстройство и самоубийство в Париже в 1911 году. Причем Гофман был далеко не единственным из близких Ходасевичу людей, которых ждал такой конец.
Судьба «малых сих», соблазненных сверкающими огнями прекрасной эпохи, была временами страшна, да и судьба соблазнителей незавидна. Но это была плата за выход из того душно-уютного мира, в котором прошло детство и где юноше было уже тоскливо и тесно. Готов ли семнадцатилетний Владислав Ходасевич платить такую цену? И знает ли он о ней?
6
Некий ответ на этот вопрос дает, как ни странно, школьное сочинение Ходасевича, случайно сохранившееся в его архиве
[78]
.
Название его — «Правда ли, что стремиться лучше, чем достигать?».
Предоставим слово поэту. Мы впервые слышим его собственный голос (не считая двустишия о любви шестилетнего братца к «Женичке»):
«Принято считать, что успех какого-либо предприятия в большей степени зависит от той энергии, с которой оно ведется, от силы стремления к достижению конечной цели. „Тому в истории мы тьму примеров слышим“. Но однако, никто никогда не говорил, чтобы само стремление было ценнее предприятия. <…>
Человек, говорящий, что находит удовлетворение в самом стремлении, в „роковом горении“, — человек беспокойный и для общества более чем бесполезный. А раз человек для общества, в котором он живет и благами которого пользуется, бесполезен, то все его стремление — не более чем удовлетворение личных прихотей, да и то удовлетворение его весьма и весьма сомнительно»
[79]
.
И это пишет юноша, более того — молодой поэт, да притом «декадент», зачитывающийся скорпионовскими книжками? Впрочем, о декадентах сказано ниже:
«Герои новейших литературных произведений, стремящиеся к „сверхчеловеческому“, — чего они достигают? Сильнейших нравственных потрясений, расстройства, разочарования, огорчений, расстроенного здоровья — и только»
[80]
.
Здесь ирония уже бросается в глаза. Понятно, что сам-то юный автор готов пережить разочарования и огорчения и даже пожертвовать здоровьем ради стремления к сверхчеловеческому, к запредельному. Но Ходасевич не просто издевается. В семнадцать лет он догадывается о существовании двух правд, двух возможных ответов на один вопрос:
«Каждый смотрит по-своему: люди, живущие здоровой жизнью, говорят, что хороша цель, достойная слабого, но удовлетворения, а „великие безумцы“, пророки и поэты — что
Жизни цель и красота
В бурях вечного исканья»
[81]
.
Процитированные стихи принадлежат, как указано в помете на полях, сделанной рукой педагога, Георгию Малицкому.
Какой же оценки удостоилось сочинение? «4+ за учтивое доказательство той точки зрения, которую вы презираете»
[82]
.
Пока Ходасевич действительно презирает точку зрения «людей, живущих здоровой жизнью». С годами он признает за ней некую правоту. А что же учителя? Как они относились к «декадентским» увлечениям гимназистов? Считали ли они их допустимыми?
В письме Петру Зайцеву Ходасевич уверяет, что учился отлично, и лишь из-за декадентства и «вредного влияния на товарищей» остался без медали. Андрею Белому рассказывал, что «худой, бритый, зеленый от кисли, обиженно-томный (до темных кругов под глазами), во веки веков благородный, „наилиберальнейший“, „наилевейший“» молодой учитель Виктор Стражев ставил ему «о нет, не балл! — треугольник: не смей защищать декадентов»
[83]
, — сам притом печатая символистские стихи!