Как раз в это время Ходасевич получил от «Петрополиса» предложение издать книгу воспоминаний. Он составил ее из очерков, писавшихся и печатавшихся в течение пятнадцати лет — составил с большим искусством: не книгу о литературе, не книгу о знаменитостях, но книгу о мертвых, прославленных и безвестных. О тех из них, с кем он был связан особенно тесно: дружбой, как с Белым, Муни или Петровской, дружбой-враждой, как с Брюсовым, поворотом судеб, как с Горьким, а то и вовсе странной, рационально неопределимой, раздражающей связью, как с Гумилёвым. «Некрополь» мог многих заворожить и многих обидеть. Но толком отреагировать на книгу не успели. Почти одновременно с ее выходом стало известно о тяжелой болезни писателя. Словно герои этой автобиографической прозы Ходасевича пришли за ее автором.
Еще в конце января 1939-го Ходасевич почувствовал боли в животе. Сперва диагностировали закупорку желчных путей. В конце января он еще гостил, вместе с Ольгой, у Берберовой и Макеева, незадолго до того переехавших в парижский пригород Лоншан. К марту состояние больного резко ухудшилось, начались сильные боли в брюшине и в спине. О дальнейшем развитии событий Берберова вспоминает так:
«На пасхальной неделе он поехал к Левену (известный французский врач), показаться. Левен начал лечить кишечник. Мы опасались, что это рак кишок.
Весь апрель он жестоко страдал и худел (потерял кило 9). Волосы у него отрасли — полуседые; он брился редко, борода была совсем седая. Зубов уже вовсе не надевал. Кишечные боли мучили его и днем, и ночью; иногда живший по соседству врач приходил ночью, впрыскивать морфий. После морфия он бредил — три темы бреда: Андрей Белый (встреча с ним), большевики (за ним гонятся) и я (беспокойство, что со мной). Однажды ночью страшно кричал и плакал: видел во сне, будто в автомобильной катастрофе я ослепла (в тот год я училась водить автомобиль). До утра не мог успокоиться, а когда я днем пришла — то опять разрыдался»
[739]
.
Судя по всему, на смертном одре Ходасевич ни разу не вспомнил ни Анны Ивановны, ни Муни. И он больше тревожился о молодой, сильной Берберовой, чем о женщине, скрасившей его последние дни и без него, в самом деле, уязвимой и беззащитной.
Тем временем известие о тяжелой болезни Ходасевича заставило всполошиться его знакомых. Гиппиус после долгого перерыва написала ему теплое письмо; он успел ей ответить. Набоков был у него дважды, 28 января (с женой) и 7 апреля; 21-го Ходасевич уже не смог его принять. С посторонними — даже приятелями — он старался держаться с достоинством. Юрий Мандельштам, почтительный, не хватавший звезд с неба ученик, в своих по свежим следам написанных воспоминаниях восхищался «необыкновенной жизненной силой этого слабого от природы человека»: «Едва отпускали его жесточайшие боли, в нем просыпался его острый юмор, потребность развлечься, посмеяться…» Две женщины, ухаживавшие за Ходасевичем, — Ольга и Нина — знали цену этому юмору.
В мае уже новый доктор, Абрами, усомнился, что дело в кишечнике, и предположил рак поджелудочной железы. Ходасевича положили для обследования в госпиталь Бруссе — городскую больницу для бедноты (на частный госпиталь денег не было, хотя больному Ходасевичу помогали многие — и сестра, и разные эмигрантские фонды). Берберовой она показалась адом:
«Он лежал в стеклянной клетке, завешанной от других палат — соседних — простынями. В клетку светило яркое, жаркое солнце; негде было повернуться. Голодный до дрожи, он накидывался на то, что ему приносили (в госпитале кормили дурно, и он там почти ничего не ел), острил над собой и потом сразу потухал, ложился, стонал, иногда плакал.
Ванны (которые ему облегчали чесотку при желтухе) ему не давали, так как „он был недостаточно грязен“, грелку ночью не приносили. Сестры были шумливы, равнодушны и грубы. Абрами являлся в сопровождении пятнадцати студентов. Когда ему брали кровь для исследования, то обрызгали кровью всю комнату, и ему было до вечера больно.
Жесткая койка; с трудом выпрошенная вторая подушка; госпитальное белье и суровое „тюремное“ одеяло, а на дворе — жаркие июньские дни, которые так и ломятся в комнату. Он говорил:
— Сегодня ночью я ненавидел всех. Все мне были чужие. Кто здесь, на этой койке, не пролежал, как я, эти ночи, как я, не спал, мучился, пережил эти часы, тот мне никто, тот мне чужой. Только тот мне брат, кто, как я, прошел эту каторгу».
И даже на этой каторге он пытался работать — готовил к печати свою переписку с Горьким
[740]
.
После мучительных исследований решено было делать операцию, хотя опухоли так и не нашли, а непроходимость желчных путей не подтвердилась. Ходасевич мог отказаться, но альтернативой была медленная и мучительная смерть. 8 июня Ходасевича выпустили домой. На следующий день он простился с Берберовой. Надежд на успешный исход операции у него не было.
Двенадцатого июня его снова положили в госпиталь; сутки он провел в палате на двоих, причем соседом его был соотечественник — русский еврей, торговец подтяжками с Монпарнаса. 13-го в три часа дня хирург Боссэ сделал операцию. Из печени Ходасевича было извлечено два огромных камня; желчные проходы в самом деле были забиты — камнями, кровью и гноем. До раковой опухоли (которая действительно была) хирург так и не добрался. Больному обещали не больше суток жизни.
В семь вечера в госпиталь ненадолго пришли Берберова и Макеев. Ночь Владислав Фелицианович провел без сознания, в обществе медсестры и «совершенно обезумевшей Оли». Уже в момент агонии Ольга Борисовна окликнула мужа — и он улыбнулся ей. Можно сказать, что это была ее «победа» над лучшей подругой, предшественницей и соперницей.
Четырнадцатого июня 1939 года, в шесть утра, Владислав Ходасевич ушел из мира, в котором он прожил 53 года и 17 дней. Здесь, по эту сторону, остались окоченевшее измученное тело и мед стихов, скопленный душой-пчелой.
6
Тем временем началась похоронно-некроложная суета.
В половине восьмого пришла Берберова. Она срезала с покойника прядь волос — ту самую, которую потом пыталась подарить Набокову — к ужасу последнего.
Отпевание состоялось через два дня, 16-го, в русской католической церкви восточного обряда на улице Франсуа-Жерар, 39, в 1 час 45 минут пополудни; похороны — на Булонском кладбище в три. Было несколько сотен человек: все «возрожденцы» во главе с Гукасовым и Семеновым, вся редакция «Современных записок», литературные друзья (включая Сирина, Смоленского, Ладинского, Кнута, Блох, Горлина), литературные враги и полувраги (Георгий Иванов, Адамович, Одоевцева, Червинская, Модест Гофман, даже несчастная Бакунина, сочинительница романа «Тело»), Мережковские, Маковский. За гробом шли три женщины: Нина, Ольга и — Женечка, уже старая, 63-летняя Евгения Фелициановна Нидермиллер. Вместе с зятем Нидермиллером гроб несли Владимир Вейдле, Николай Макеев, Георгий Раевский, Владимир Смоленский, Юрий Мандельштам.