Нельзя не заметить, что уже в этой первой своей литературоведческой работе Ходасевич отчасти предсказывает некоторые аналитические приемы своих будущих оппонентов — филологов «формальной школы». Примечательно и другое: первая статья московского поэта-пушкиниста посвящена петербургской теме, хотя от установления естественных связей между особенностями обнаруженного им «метасюжета» и «гадательными и туманными особенностями „петербургского воздуха“» он словно бы уклоняется.
Статья эта стала поводом для знакомства с человеком, о котором злой на язык Ходасевич всю дальнейшую жизнь говорил с беспримесной любовью и благодарностью.
Речь идет об историке литературы (сейчас бы сказали — культурологе), философе и общественном деятеле Михаиле Осиповиче Гершензоне.
Гершензон был одной из ярчайших и парадоксальнейших фигур Серебряного века. Интересы его были сосредоточены на времени Пушкина, Грибоедова, Чаадаева, славянофилов; о современной ему литературе он не писал и публично не говорил ничего, а между тем место, которое занимал Гершензон в культурной жизни предреволюционной России, сравнимо с местом, которое занимали Валерий Брюсов и Вячеслав Иванов. Он казался оторванным от практической жизни, наивным в житейских делах «книжным червем», а между тем проявлял немалую трезвость и зоркость как в человеческих отношениях, так и в политике (именно он был инициатором создания самого трезвого политического документа Серебряного века — сборника «Вехи»). При этом и в собственно практических вопросах он был делен: по словам Ходасевича, «умел он быть бережливым, хозяйливым, домовитым, любил обстоятельно поговорить о гонораре». Любящий муж и отец, трогательно преданный своей семье, он не приносил ее интересов в жертву своей высокодуховной непрактичности. Но «зная толк в необходимом и умея ценить его, он был детски простодушен ко всему, что хоть сколько-нибудь напоминало об излишестве», и безупречно щепетилен в отношениях с коллегами.
Парадоксы касались и духовной жизни. Человек, вся жизнь которого была посвящена писанию книг и влюбленным размышлениям о книгах, Гершензон внутренне бунтовал против «культуры». Памятником этого бунта стала «Переписка из двух углов» (1920) с Вячеславом Ивановым, отзвуки его заметны и в философских работах Гершензона — «Ключ веры», «Гольфстрим», «Мудрость Пушкина». Великолепный знаток старого быта, автор «Грибоедовской Москвы», он был, как и его многолетний друг Лев Шестов, одержим пафосом «беспочвенности».
Гершензон, не будучи религиозным человеком, принципиально оставался в иудейском вероисповедании, хотя это было связано в его случае не только с невозможностью преподавания в казенных учебных заведениях, но и с юридическими трудностями при оформлении брака: жена Гершензона, Мария Гольденвейзер, сестра музыканта Александра Гольденвейзера, была православной, хотя и частично еврейского происхождения, и ей, так же как Лидии Брюсовой, пришлось переходить в лютеранство, чтобы обвенчаться с Михаилом Осиповичем; причем возможность сделать это представилась лишь после нескольких лет совместной жизни и уже после рождения детей, которых пришлось «узаконивать». Он неоднократно и эмоционально высказывался по «еврейскому вопросу». Наконец, и имя его, и внешность («Маленький, часто откидывающий голову назад, густобровый, с черной бородкой, поседевшей сильно в последние годы; с такими же усами, нависающими на пухлый рот; с глазами слегка навыкате; с мясистым, чуть горбоватым носом, прищемленным пенснэ; с волосатыми руками, с выпуклыми коленями»
[304]
), и «резко-еврейские интонации кишиневского уроженца», и обильная жестикуляция… в общем, все было как будто нарочно собрано вместе, чтобы подразнить юдофоба. При этом писал Гершензон исключительно о русской культуре, о ее прошлом. И хотя он в письме Аркадию Горнфельду оговаривался: «Я чувствую свою психику совершенно еврейской и… уверен, что интимно понять русских я не в состоянии. Поэтому я тщательно избегаю таких тем… Вся моя работа в области русской литературы имеет предметом вечные темы — общечеловеческие», — но отделить «национальное» от «общечеловеческого», и тем более определить степень «интимности» той или иной темы никому было бы не по силам. Казалось бы, свойственные многим символистам более или менее скрытые антисемитские настроения должны были коснуться Гершензона едва ли не в первую очередь. А между тем — еще один парадокс! — именно в отношении Михаила Осиповича иные завзятые антисемиты «делали исключение». Предлагая своим потенциальным соредакторам по «Трудам и дням» Гершензона в качестве сотрудника, Белый в 1909 году характеризует его так: «Гершензон (не жид, а еврей, знаток эпохи 30-х годов, честный, часто интересный, благородный — очень полезен)»
[305]
. Здесь же стоит привести изумительную в своей характерности цитату из дневника Блока: «Итак, сидит Ваня (Иван Менделеев, свояк Блока. — В. Ш), который злобно улыбается при одном почтенном имени Гершензона (действительно, скверное имя, но чем виноват трудолюбивый, талантливый и любящий настоящее исследователь, что он родился жидом?)»
[306]
. Даже Василий Розанов в годы разрыва с Гершензоном, вызванного известными розановскими статьями по поводу «дела Бейлиса», признавал его лучшим в свою эпоху историком русской литературы («к печали русской и к стыду русских»), Ходасевич отправил Гершензону оттиск своей статьи. «В ответ получил письмо, набитое комплиментами, похвалами, приветствиями и другими пряностями, но хорошее и простое. Старик мне мил», — сообщал он Муни (письмо от 19 июня 1915 года). Вскоре Гершензон пригласил Ходасевича к себе в Никольский переулок — через Садовского. Так началась дружба, продолжавшаяся до конца жизни Гершензона.
Помимо общности духовных интересов Ходасевич обрел в Гершензоне важный жизненный образец. Слово «мещанство» в русском языке имеет два взаимоисключающих значения. Жалкую и вульгарную сторону мещанства — особенную смесь европейского самодовольного потребительства с российским преклонением перед любой властью и силой — Ходасевич видел в блестящем и импозантном Брюсове, и она отталкивала его, несмотря на всю еще не преодоленную любовь к этому человеку. Но есть у этого слова и другой, в сущности, прямо противоположный смысл, близкий к немецкому бюргерству, — смысл, который имеет в виду Пушкин в «Моей родословной»: чувство собственного достоинства, основанное на личном труде, мастерстве, честности, опрятности, семейных узах. Это «мещанство» было очень близко к устремлениям Ходасевича в 1910-е годы, и его воплощал Гершензон. Характерно даже описание его рабочего кабинета: «Стены белые, гладкие, почти пустые. Только тропининский Пушкин (фототипия) да гипсовая маска, тоже Пушкина. Кажется, еще чей-то портрет, может быть — Огарева, не помню. В кабинете светло, просторно и очень чисто. Немного похоже на санаторий. Нет никакой нарочитости, но все как-то само собой сведено к простейшим предметам и линиям. Даже книги — только самые необходимые для текущей работы; прочие — в другой комнате»
[307]
.