И все же мое место столь завидно, что необходимо всячески держаться и крепить протекции и связи: ведь 1) я жив, 2) я получаю 174 руб. и питаю сим Лиду с Лиюшей»
[322]
(июнь 1915 года).
«Выражаясь по-одесски — сказать, чтоб мое положение было да, хорошо, так нет. Я устал, как устаем, как можем уставать мы, те самые мы, кои суть литераторы, репортеры, художники, корректора, газетчики и всякая иная сволочь, которая иногда ходит в театр, бывает у Грека или в Эстетике, которая „безумно кутит“ на два с полтиной, и которая все-таки в тысячу раз лучше, воспитанней (хотя где она воспитывалась?) и умней, чем провинциальные и военные врачи, питерский чиновник из пуришкевичских прихвостней, сестры милосердия из каких-то недоделков, потому что ни тебе они эсдечки, ни тебе они эсерки, ни тебе они эстетки, ни тебе они бляди»
[323]
(11 июня 1915 года).
Муни были решительно неинтересны люди и вещи, находящиеся за пределами его обычного литераторского окружения, — неинтересны даже как материал. Или отвращение и страх пересиливали интерес. Но то, как трагически закончится безопасная служба московского поэта, друзья наверняка еще не предполагали.
В Варшаве Киссин иногда общался с Брюсовым: да, сорокалетний Валерий Яковлевич буквально на третий день войны тоже поехал на фронт. Точнее, в прифронтовую полосу, в Варшаву и Вильно, в качестве корреспондента «Русских ведомостей». Отношения между Брюсовым и Киссиным, расстроившиеся после женитьбы последнего, уже наладились; но верховный маг доставил своему еврейскому зятю новое унижение, хотя и не по злобе, а по невинному тщеславию. 23 августа 1914 года в варшавском Обществе литераторов и журналистов был дан в честь Брюсова обед. Валерий Яковлевич с невинным хвастовством описал его в письме жене:
«Было много народа. Произносились речи по-польски, по-русски и по-французски. Говорили, что сегодня великий день, когда пала стена между польским и русским обществом. Что еще два месяца назад они не могли думать, что будут в своей среде привечать русского поэта, хотя бы столь великого, как я (это — их слова, извиняюсь). Что с этого дня, со дня моего чествования, наступает новая эра русско-польских отношений и т. д. и т. д. Я, сколько умел, отвечал, конечно, по-русски, но и на польские речи, которые был должен понимать. Потом декламировались мои стихи „К Польше“. Редактора приглашали меня сотрудничать в их польских журналах. Одним словом, еще один „триумф“»
[324]
.
Однако когда «великий поэт» пожелал пригласить на чествование Киссина, польские писатели, как рассказывал Ходасевичу сам Брюсов, «вычеркнули его из списка, говоря, что с евреем за стол не сядут. Пришлось отказаться от удовольствия видеть Самуила Викторовича на моем юбилее, хоть я даже указывал, что все-таки он мой родственник и поэт»
[325]
. О том, что эта ситуация унизительна и для него самого тоже, Брюсов не подумал.
Уже один этот эпизод многое говорит о национальных отношениях в Российской империи. В обстановке войны нарывы начали вскрываться, причем самым противоречивым образом. Это коснулось и польского, и еврейского вопросов. Заинтересованные в том, чтобы привлечь на свою строну польское население Германии и Австрии, российские власти заговорили о широкой автономии Царства Польского. Шпиономания, обычная для военного времени, привела к запрету изданий на иврите и идише и массовым выселениям евреев из прифронтовой полосы — но именно эти выселения de facto взломали черту оседлости, а «Общество по изучению еврейской жизни», основанное Горьким, Сологубом и Леонидом Андреевым, получило неожиданную поддержку со стороны Григория Распутина и императрицы Александры Федоровны. Другое дело, что сами угнетенные народы ладили плохо. Выходка варшавских писателей была более чем характерна. В письме Ходасевича Садовскому от 9 ноября 1914 года имеются мрачно-язвительные слова: «Мы, поляки, кажется, уже немножко режем нас, евреев»
[326]
. Можно представить себе, с каким мучительным чувством автор этой фразы выслушивал легкомысленный рассказ Брюсова. Весной 1915 года на благотворительной выставке пасхальных яиц в Московской городской управе Ходасевич написал — на яйце:
На новом радостном пути,
Поляк, не унижай еврея:
Ты был, как он, ты стал сильнее, —
Свое минувшее в нем чти.
Впрочем, едва ли Владислав Фелицианович не понимал нелепость этой затеи: бороться с польским антисемитизмом с помощью русских стихов, да еще опубликованных столь необычным способом.
С другой стороны, война с Турцией на Южном Кавказе обострила местные национальные вопросы. Доброжелательство, которое встречала русская армия у населения Западной Армении, и страшная резня армян турками 1915 года, унесшая жизни сотен тысяч, вызвали в русском обществе пылкое сочувствие армянам. Вообще идея Российской империи как многонационального государства, «общего дома» все больше овладевает умами либеральной интеллигенции.
В этой обстановке начинают готовиться к печати и выходить «инородческие» поэтические антологии — армянская, финская, латышская. Брюсов, с его чуткостью к «велениям времени» и невероятным трудолюбием, включился в эту работу. За несколько месяцев изучив не только армянскую культуру, но отчасти и язык, он составил антологию «Поэзия Армении с древнейших времен до наших дней» (1916). Сам он перевел для нее более ста сорока стихотворений, а кроме того, привлек еще двадцать два переводчика, среди которых, наряду с Блоком, Бальмонтом, Буниным, Вячеславом Ивановым, Сологубом, был и Ходасевич. Он перевел пять стихотворений по подстрочникам Павла Макинцяна; еще одно стихотворение было им переведено для параллельной петроградской антологии «Сборник армянской литературы», вышедшей под редакцией Горького. Переводил Ходасевич таких видных поэтов, как Смбат Шахазиз, Ованес Туманян, Ваан Терьян, но нет свидетельств, что эта работа особенно его увлекала — так же, как переводы для «Сборника латышской литературы» и «Сборника финляндской литературы», вышедших в 1916–1917 годах под редакцией Брюсова и Горького. Война удивительным образом соединила этих двух людей, принадлежавших к разным литературным лагерям, но внутренне во многом похожих. Обоим им суждено было сыграть важную роль в жизни Ходасевича: одному в прошлом, другому в будущем.
От самого Владислава Фелициановича, естественно, ждали переводов с польского. Но он, много лет переводивший с языка своих родителей ради денег, теперь сомневался и отнекивался. В декабре 1914 года он пишет Георгию Чулкову: «Вы мне советуете переводить польских поэтов? Я уже думал об этом, но, поразмыслив, понял: 1) поэтов в Польше ровным счетом три: Мицкевич, Красинский, Словацкий. Первый переведен, да и слишком труден для нового перевода, который должен быть лучше старых, — а стихи Словацкого и Красинского определенно плохи. У Словацкого хороши трагедии, да и то не так хороши, как принято говорить; лирика же его скучна, риторична и по-плохому туманна. Стихов Красинского не хвалят даже поляки, а у них все поляки — гении»
[327]
. Все-таки он переводил понемногу стихи и Словацкого, и Красинского, а книгу Мицкевича начал в конце 1915 года готовить для Издательства Сабашниковых. Тогда она не вышла; не вышел и том «Мицкевич в переводах русских поэтов», составленный Ходасевичем в 1922 году. Всего у главного польского классика сам Ходасевич перевел два рассказа («Живиля» и «Карилла») и шесть стихотворений. Переводы двух из «Крымских сонетов» — «Чатырдаг» и «Буря» — считаются классическими. Но все же это только два сонета.