Садовской, который привык бравировать своими «реакционными» взглядами, теперь был не на шутку испуган, тем более что Одинокий не лгал. «Профессор N.» — Борис Владимирович Никольский, видный юрист, собиратель рукописей Фета, небесталанный поэт и активный черносотенец, действительно был другом Садовского, и тот в самом деле свел с ним Тинякова. Опровержение, напечатанное Садовским в «Биржевых ведомостях» за 17 марта 1916 года, выглядело неубедительно. Садовской боялся, помимо прочего, за свои отношения с такими людьми, как Ходасевич и Гершензон. Письмо, написанное ему Владиславом Фелициановичем 22 апреля, свидетельствовало о понимании ситуации:
«Тиняков — паразит, не в бранном, а в точном смысле слова. Бывают такие паразитные растения, не только животные. На моем веку он обвивался вокруг Нины Петровской, Брюсова, Сологуба, Чацкиной, Мережковских и, вероятно, еще разных лиц. Прибавим сюда и нас с Вами. <…> Он принимает окраску окружающей среды. Эта способность (или порок) физиологическая. Она ни хороша, ни дурна, как цвет волос или глаз. В моменты переходов он, вероятно, немножко подличал, но я думаю, что они ему самому обходились душевно недешево. Он все-таки типичный русский интеллигент из пропойц (или пропойца из интеллигентов). В нем много хорошего и довольно плохого. Грешит и кается, кается и грешит. <…>
Думаю, что с Вашей стороны нехорошо было 1) поощрять трусливое, тайное черносотенство Т<иняко>ва и 2) так или иначе способствовать снабжению „Земщины“ каким бы то ни было материалом. Это нехорошо, из песни слова не выкинешь. Оправдывал я Вас тем, что многое, по-моему, Вы делаете „так себе“, а может быть, и с беллетристическим и ядовитым желанием поглядеть, „что будет“, понаблюдать того же Тинякова, ради наблюдения мятущейся души человеческой. Правда, это немножко провокация, но почему-то не хочется (а не нельзя) судить Вас строго»
[332]
.
В отношении Садовского Ходасевич был прав, а поведение Тинякова в этот момент он понимал, пожалуй, превратно. Как раз тот-то и был провокатором и циником. Хорошо зная, что творилось в подсознании многих «благородных интеллигентов» во время того же «дела Бейлиса», он старался вовлечь их в свой позор. Неслучайно он послал «Исповедь антисемита» Блоку, как будто шестым чувством знал, какие душевные терзания в свое время испытал великий поэт, подписывая коллективное письмо в защиту киевского приказчика, обвиняемого в ритуальном убийстве ребенка.
Только вот Ходасевичу приходилось участвовать в разборе этих щекотливых дел в момент, когда ему было уж вовсе не до того. В его письме Садовскому есть две короткие фразы:
«У меня большое горе. 22 марта в Минске, видимо — в состоянии психоза — застрелился Муни».
Ни один мало-мальски значительный русский поэт не погиб на фронте во время Первой мировой. Русская поэзия несла только небоевые потери: умерший от болезни сердца под впечатлением первых месяцев войны Василий Комаровский, повесившийся в душевном смятении юный Божидар (Богдан Гордеев), и вот — санитарный чиновник Киссин.
Так закончились десять лет неразлучной дружбы, почти двойничества. Для Ходасевича это стало самым тяжелым ударом после смерти матери. Смерть друга вернула его в то состояние, из которого когда-то сумела вывести его Анна Чулкова. Но теперь и жена не могла ему помочь:
«У Влади опять начались бессонницы, общее нервное состояние, доводящее его до зрительных галлюцинаций, и, очевидно, и мои нервы были не совсем в порядке, так как однажды мы вместе видели Муню в своей квартире»
[333]
.
Стены счастливого домика дают трещину.
Образ Муни не раз возникает позднее в стихах Ходасевича. Самое знаменитое стихотворение, связанное с ним, написано в 1922 году, 9 января:
Леди долго руки мыла,
Леди крепко руки терла.
Эта леди не забыла
Окровавленного горла.
Леди, леди! Вы как птица
Бьетесь на бессонном ложе.
Триста лет уж вам не спится —
Мне лет шесть не спится тоже.
Судя по этим строкам, отсылающим к «Макбету», Владислав Фелицианович ощущал за собой подобие вины: он в свое время проглядел душевное расстройство друга, без должного внимания отнесся к его, казалось, капризным, немотивированным жалобам на канцелярскую скуку и на малокультурных сестер милосердия.
И как раз в это время Ходасевич вновь серьезно физически заболел. Болезнь, под знаком которой проходит почти весь 1916 год, заставила его серьезно изменить свой образ жизни и надолго покинуть Москву.
11
Началось все еще в сентябре 1915 года — с нелепого происшествия в гостях у Любови Столицы.
Любовь Никитична Столица (урожденная Ершова), дочь богатого купца, была не только способной поэтессой (с налетом «русского стиля»), но и меценаткой, а также владелицей литературно-художественного салона под названием «Золотая гроздь», в котором бывали самые разные гости — от Клюева и Есенина до Веры Холодной и от Софьи Парнок до депутатов Государственной думы. Сама Столица, «белолицая, чернобровая, как герои ее стихов»
[334]
, была эффектной дамой, не обремененной особенно тонким вкусом (античная перевязь на голове, неизменная алая роза в декольте и пр.), но доброй, жизнерадостной и хлебосольной. Ходасевич так вспоминал позднее о ее еженедельных приемах:
«Гости съезжались часам к 11, к 12. В передней каждого входящего встречали величанием и подносили ему стакан жгучей смеси, которую выпить полагалось до дна и не отрываясь. За длинными столами, поставленными покоями и глаголами, усаживалось человек сорок, а то и больше. Места были заранее назначены. У каждого на приборе лежала узенькая полоска бумаги с посвященным ему двустишием — чаще всего гекзаметром — содержания насмешливого, острого и беззлобного. Эти двустишия каждый сам о себе принужден был прочитать вслух — к великой и шумной радости всех собравшихся. Потом начинался ужин, обильный яствами, а в особенности — питиями»
[335]
.
Семнадцатого сентября Ходасевичи были приглашены к Любови Никитичне на день рождения, на загородную дачу в Подольском. После трапезы уже, вероятно, не совсем трезвый Владислав Фелицианович вышел из душной комнаты на балкон бельэтажа — и оступился; по словам Анны Ивановны, «он не упал, но встал так твердо, что сдвинул один из спинных позвонков». Сперва Владислав Фелицианович большого значения этой травме не придал; но уже зимой позвонок начал пухнуть. К весне 1916 года Ходасевичу было трудно самому надевать носки и туфли. Врачи заподозрили туберкулез позвоночника.
В эти месяцы, когда смерть казалась ближе, чем во время предыдущей болезни, из-под пера Ходасевича вышло стихотворение, еще связанное генетически со «Счастливым домиком», могущее быть своего рода меланхолическим эпилогом к нему: