Живя в Коктебеле, Ходасевич интенсивно переписывался со многими московскими знакомыми. Неожиданный подарок получил он от Софьи Парнок, отдыхавшей совсем неподалеку, в Судаке, — двенадцатистрочное стихотворное приветствие:
Пахнет в саду розой чайной.
Говорю никому, так, в закат:
«У меня есть на свете тайный,
Родства не сознавший брат.
Берегов, у которых не был,
Для него всех призывней краса.
Любит он под плавучим небом
Крылатые паруса,
И в волну, и по зыбям мертвым
Вдаль идущие издалека».
Владислав Ходасевич! Вот вам
На счастье моя рука!
Как писал Ходасевич жене 21 июня, «в этих стихах, ежели вчитаться, много хорошего, но есть и слабое. Мне мило, однако же, что они присланы так, ни с того ни с сего, просто по хорошему чувству»
[350]
.
Коктебельская и феодосийская «светская жизнь» тоже была довольно интенсивной. Список новых знакомств Ходасевича впечатляет: от начальника Феодосийского порта Александра Новинского до моднейшего беллетриста Михаила Арцыбашева, от пожилой оперной певицы Марии Дейши-Сионицкой до Сергея Эфрона. С ним вместе Ходасевич ездил в июле в Евпаторию; Эфрон вскоре уезжал в Москву, и Владислав Фелицианович горячо рекомендовал его жене. С этого началась дружба Ходасевича с Мариной Цветаевой и ее мужем, дружба не только житейская, но и литературная, продолжавшаяся (хотя не без перерывов и недоразумений) долгие годы.
И все же, хотя в Коктебеле Ходасевичу и было, по собственному признанию, «не скучно» — он скучал о жене. Скучала и она. Иные места из писем, которыми обменивались Владислав Фелицианович и Анна Ивановна, необычайно трогательны. Кажется, именно 1916 год, когда над Ходасевичем нависла такая явственная угроза, стал расцветом их любви. Даже та шутливая брань, которой Ходасевич пытается заставить жену внимательнее относиться к своему здоровью, — свидетельство глубокой и искренней нежности: «Спи, паршивка. Ешь, гадина. Не кури, урод. Не волнуйся, вонючка. Не бегай, как от кошки» (20 июня)
[351]
.
В конце июля, когда материальное положение семьи чуть улучшилось (Анне Ивановне прибавили жалованья, из «Утра России» пришли гонорары), да к тому же кое-какие деньги перепали в подарок от дяди, жене Ходасевича пришла в голову шальная идея самой поехать к мужу в Коктебель. Владислав Фелицианович ее горячо поддержал. Правда, денег на дорогу все равно не хватало. В письме от 4 августа Ходасевич советует жене: «<…> прикуси Мышкину губку и сама попроси у Миши». Ну, или в крайнем случае — «заложи часы»
[352]
. Несколько дней спустя супруги встречаются на симферопольском вокзале.
Видимо, весь август чета Ходасевичей провела в Коктебеле. Гаррик по-прежнему, видимо, жил у отцовой родни, хоть там и были недовольны его озорством.
С возвращением в Москву отдохнувший, прибавивший сил Владислав Фелицианович активно включается в литературные труды. 19 октября он пишет Волошину: «Я, кажется, пока что побиваю все рекорды трудоспособности. Перевел-таки злосчастную еврейскую поэму (340 стихов!); переделал статью о Державине; написал статью для „Известий Кружка“ („Стихи на сцене“); перевел сто страниц Стендаля; обстоятельно выправил (по существу) корректуру большой статьи о Ростопчиной; почти (увы!) написал 2 стихотворения; смастерил рецензию для „Утра России“ и 2 для „Русских ведомостей“, в которые вернулся; выкроил стихотворную пьеску для „Летучей мыши“»
[353]
.
После долгого, почти годового перерыва начинают писаться стихи, причем — непохожие на прежние. В письме Садовскому Ходасевич называет их «макаберными». Речь идет прежде всего о таких стихотворениях, как «В Петровском парке» и «Смоленский рынок». Новизна в рамках поэтики Ходасевича касалась даже ритмики: короткие ямбические строки (двух- и трехстопные), конечно, не выглядят революционно (позднее для Юрия Тынянова «Смоленский рынок в двухстопных ямбах Пушкина и Баратынского и в их манере» стал примером «архаизма» Ходасевича), но своей напряженностью они резко отличаются от неторопливых, растекающихся или плывущих размеров «Счастливого домика»:
А солнце восходило,
Стремя к полудню бег,
И перед этим солнцем,
Не опуская век,
Был высоко приподнят
На воздух человек.
И зорко, зорко, зорко
Смотрел он на восток.
Внизу столпились люди
В притихнувший кружок.
И был почти невидим
Тот узкий ремешок.
Самоубийцу в Петровском парке Ходасевич видел еще в 1914 году, возвращаясь в поздний час с женой и Терентьевым. Впечатление два года ждало своего часа, чтобы отлиться в стихи. Дело не в самой теме самоубийства, конечно — этого было в стихах той поры предостаточно, от Маяковского до Мандельштама («Чернеет на скамье гранитной / Самоубийца молодой…»), а той иллюзии свободы, отрыва от земли, преодоления косности, тоски, однообразия мира, которую открывает самовольный уход. (Думал ли поэт о Муни? О Наде Львовой? О Гофмане? К тридцати годам Ходасевич похоронил нескольких друзей: почти все они сами на себя наложили руки.)
В сущности, это означало отрицание пафоса «Счастливого домика». Как будто болезнь и излечение что-то по-новому повернули в человеке и в поэте.
Теперь устремления Ходасевича были иными:
О, лёт снежинок,
Остановись!
Преобразись,
Смоленский рынок!
Речь может идти о преображении мира стихией искусства, а может — и о его доподлинном, въяве, изменении, непредсказуемом, опасном. Предстояло свершиться именно этому.
Глава шестая
ТРУДОВОЙ ЭЛЕМЕНТ
1
В конце 1916 года было уже очевидно, что приближаются роковые события. Людей, веривших в возможность сохранения status quo, больше не оставалось. Даже Садовской, встретившись с Ходасевичем в «Летучей мыши», «со злобной ненавистью» говорил о Николае II, плакал.
«Потом утер слезы, поглядел на меня и сказал с улыбкой:
— Это все вы Россию сгубили, проклятые либералы. Ну, да уж Бог с вами»
[354]
.
До начала революции оставалось два-три месяца.
Если в Петрограде февральская смена власти была буйной и кровавой, то в Москве все поначалу прошло тихо. Власть в городе была передана временному комитету, который провел в июне выборы в новую Городскую думу. Городским головой был избран эсер Вадим Руднев. В Московском совете меньшевики и эсеры составляли коалицию и противостояли большевикам, чья фракция была самой многочисленной, но не составляла абсолютного большинства.