На самом деле в квартире жили еще четыре человека: мать Николая Степановича, его жена и брат с супругой. В ходе разговора Ходасевич с удивлением увидел знакомую ему по Лидино псевдоморскую псевдоматюшкинскую мебель: Гумилёвы жили в квартире уехавших из Петрограда Маковских.
Неприятие Ходасевичем «важности» Гумилёва (напускной, как убедился Владислав Фелицианович при дальнейшем общении, но отнюдь не шуточной) было частью непонимания другого, более глубокого. Ходасевич так никогда и не оценил Гумилёва по достоинству ни как человека, ни как поэта. Признавая гумилёвский литературный вкус, отдавая должное его преданности искусству, он находил, что Николай Степанович слишком уж «молод душой, а может быть и умом». Ходасевич не понимал ни гумилёвского возвышенного отношения к миссии поэта-мастера, ни его волнующей апокалиптики. Вождь акмеистов казался ему «литературным деятелем» вроде Брюсова, более человечным, обаятельным, смелым, но — по отношению к тому же Брюсову — вторичным.
Ходасевич и Гумилёв были людьми разными, в чем-то даже полярно противоположными. Оба росли хрупкими и хилыми, оба чувствовали себя уязвимыми, но для Гумилёва средством самоутверждения во враждебном мире стала ребяческая отвага, а для Ходасевича — старческая желчность. Потомок литовских шляхтичей, Ходасевич жил и вел себя как разночинец. Внук сельского дьячка, Гумилёв щеголял аристократизмом. Он постоянно стремился добиться благосклонности женщин, завоевать авторитет в мужских компаниях. Не всегда это удавалось, порой он становился объектом насмешек. Ходасевичу женские симпатии и мужское уважение давались не в пример легче, но он, человек разборчивый в общении и вполне самодостаточный, гораздо меньше в них нуждался. Гумилёв бывал наивен в общих суждениях о литературе, но безупречно точен, когда дело касалось конкретного автора или стихотворения. Ходасевич, напротив, был в целом глубже и точнее, чем в частностях.
Он был замечательным историком литературы, а Гумилёв вовсе не имел к тому склонности, хотя антологию поэзии XIX века, думается, составил бы лучше, чем это сделал Ходасевич. Гумилёв был вспыльчив и отходчив, быстро забывал обиды, в том числе литературные, Ходасевич — памятлив на добро и на зло.
И все-таки что-то в них совпадало. Прежде всего — своего рода «высокое сальерианство». Оба поэта не были «скороспелками», не были вдохновенными гуляками, из воздуха впитывающими божественную музыку. Их самораскрытие шло постепенно и давалось годами напряженной духовной и мысленной работы. И наконец, судьбе угодно было особенным образом связать их между собой.
Еще больше разнились Ходасевич и Горький, с которым он тоже впервые увиделся в 1918 году в Петрограде. Но некая странная связь между двумя писателями все же существовала. В 1908 году Нина Петровская, посещавшая Горького на Капри, видела у него на столе «Молодость»; бывший босяк читал всё публиковавшееся. Чуть раньше она же в очередном истерическом письме к общему знакомому сравнивает «Владьку» с Бароном из «На дне». В 1916 году Корней Чуковский попросил Ходасевича рекомендовать художника для затеянного им и Горьким детского журнала «Парус». Ходасевич предложил свою племянницу. Вскоре Валентина стала «своим человеком» в горьковском доме
[382]
. И все же прозаик-натуралист и поэт-модернист жили в разных мирах. Нужна была революция, чтобы свести их.
Первую встречу Ходасевич описывает так: «Он вышел ко мне, похожий на ученого китайца: в шелковом красном халате, в пестрой шапочке, скуластый, с большими очками на конце носа, с книгой в руках. К моему удивлению, разговор об издательстве был ему явно неинтересен. Я понял, что в этом деле его имя служит лишь вывеской»
[383]
.
Судя по тогдашним письмам жене, Горький показался Ходасевичу «милым, но суховатым»: «Человека он не замечает, и потому с ним трудно»
[384]
. Тем не менее Ходасевич нанес ему несколько визитов: отчасти потому, что надо было договориться о деле (как бы мало ни интересовали Горького текущие дела «Всемирной литературы», без его санкции было не обойтись), отчасти — поскольку горьковский дом был одним из немногих в городе, где были керосин, сносное угощение и какое-то подобие уюта. Здесь бывали самые разные люди — от Федора Шаляпина до Леонида Красина, занимавшего пост наркома торговли и промышленности РСФСР, — а в глубине квартиры скрывался князь Гавриил Константинович Романов, сын августейшего поэта К. Р., по ходатайству Горького только что освобожденный из-под ареста, с женой-балериной (Ходасевич был допущен в комнату хворавшего члена императорской фамилии и представлен ему). Положение Горького было двусмысленным: он был в полуоппозиции к большевикам, но пользовался их благодарностью и отчасти — доверием. Его жена Мария Федоровна Андреева была петроградским комиссаром театров и зрелищ и претендовала на пост начальника ТЕО, не по заслугам, как ей представлялось, занятый выскочкой Каменевой. В политических разговорах он держался осторожно: «Барабаня пальцами по столу и глядя поверх собеседника, Горький говорил: „Да, плохи, плохи дела“, — и не понять было, чьи дела плохи и кому он сочувствует»
[385]
.
Наконец Владислав Фелицианович вернулся в Москву, где занял предоставленное ему служебное помещение в Знаменском переулке (дом 18, квартира 10). Однако дальше дело пошло весьма скверно. Как вспоминал Ходасевич в очерке «О себе», «никак нельзя было выжать рукописей из переводчиков, потому что ставки Госиздата повышались юмористически медленно, а дороговизна жизни росла трагически быстро»
[386]
. В Петрограде переводчики участвовали в редакционной работе в качестве «экспертов», членов коллегии и получали паек, в Москве же все сводилось к стремительно обесценивавшемуся гонорару. В числе немногих следов этой двухлетней работы поэта — письмо (от 10 сентября 1919 года) Сергею Полякову, бывшему владельцу «Весов», а ныне тоже «трудовому элементу», переводчику-скандинависту: «Издательство просит Вас представить план изданий Гамсуна с распределением по томам. Вместе с тем прошу Вас еще и еще раз настоятельно запросить Ю. К. Балтрушайтиса, когда, наконец, будет им представлена вступительная статья к тому Гамсуна»
[387]
.