Ни о ком больше никогда в жизни Ломоносов так не хлопотал. Например, нет свидетельств о том, чтобы он пытался помочь действительно бедствовавшей семье Крашенинникова. Что стояло за его хлопотами о Рихманах? Особая человеческая привязанность к покойному или потрясение, вызванное его необычной кончиной? Впрочем, в письме Ломоносова Шувалову есть одна деталь, свидетельствующая, казалось бы, о глубочайшем равнодушии к мелким обстоятельствам своей и чужой частной жизни: неправильно указан пол младшего ребенка Рихмана. Или это — описка от волнения?
В конце письма Ломоносов выражает беспокойство, чтобы «сей шаг не был истолкован против прибавления наук». Опасения Ломоносова были обоснованы. Если обыватели с испугом относились теперь к самой идее ученого исследования «Божьего грома», то академическое начальство воспользовалось ситуацией против самого Ломоносова
[114]
. Заседание 5 сентября, на котором должен был выступать теперь один Ломоносов, в последний момент было перенесено, а речь велено представить на «апробацию» президенту. Последнему (точнее, тем, кто принимал решения от его имени) речь, видимо, понравилась. Ломоносов добивался права произнести ее 25 ноября (в день восшествия Елизаветы на престол), и его желание было удовлетворено: «Дабы г-н Ломоносов с новыми своими изобретениями между учеными в Европе людми не опоздал». Оппонентом Ломоносову был назначен молодой профессор астрономии Гришов.
Двадцать шестого октября Гришов, Попов и Браун внесли в академию свои отзывы о работе. Гришова прежде всего смущали вопросы научного приоритета. В самом деле, многие мысли, которые высказывает Ломоносов, отражены в «Письмах об электричестве» в виде догадок и гипотез. Но едва ли мы должны сомневаться в утверждениях Ломоносова, что он пришел к своим умозаключениям самостоятельно, до знакомства с работами американского современника. История науки изобилует такими примерами. Попов полностью не согласился с Ломоносовым (ссылаясь, между прочим, на работы Вольфа), Браун высказал одно незначительное соображение (о возможности разгонять тучи колокольным звоном), прибавив, что остальное — «в личной беседе».
После представленных Ломоносовым разъяснений Академическая конференция «апробировала» его речь, но Попов остался в «сумнении» и даже требовал, чтобы его письмо на сей счет было сохранено в архиве академии.
Так или иначе, 25 ноября Ломоносов поднялся на академическую трибуну и начал говорить: «У древних стихотворцев обычай был, слушатели, что от призывания богов или от похвалы между богами вмешенных героев стихи свои начинали, дабы слогу своему приобрести больше красоты и силы; сему я последовать в рассуждении нынешнего моего слова рассудил за благо. Приступая к предложению материи, которая не токмо сама собой многотрудна и неисчислимыми преткновениями превязана, но сверх того скоропостижным поражением трудолюбивого рачений наших сообщника много прежнего ужаснее казаться может, к очищению оного мрака, который, как думаю, смутным роком внесен в мысли ваши. Большую плодовитость остроумия, тончайшее проницание рассуждения, изобильнейшее богатство слова иметь я должен, нежели вы от меня чаять можете…»
Для «изведения из помрачения прежнего достоинства предлагаемой вещи» Ломоносов называет имя «между богами вмешенного героя» — Петра Великого. После долгих рассуждений о любви основателя империи к наукам и о его бесстрашии Ломоносов, наконец, добирается до своей мысли: «Оных людей, которые исполинскими трудами или паче исполинской смелостью тайны природы испытать тщатся, не надлежит почитать предерзкими, но мужественными и великодушными…» Дальше Ломоносов переходит к изложению своих теоретических положений. Говорит он очень о многом — о растениях, закрывающих свои цветки на ночь, о северных сияниях, о наступлении внезапных морозов, о грозах, о хвостах комет. По каждому поводу у него есть теория, но суть сводится более или менее к одному: в атмосфере существуют восходящие и нисходящие движения. Последние связаны с тем, что верхние слои воздуха, охлаждаясь (а температура воздуха тем ниже, чем дальше от уровня моря), становятся тяжелее и опускаются. «Электрическая сила» возбуждается «двояким искусством… <…> — трением и теплотою. <…> Электрическое паров трение производится в воздухе погружением верхней и восхождением нижней атмосферы». Так рождается атмосферное электричество.
Эта теория в принципе совершенно верна, хотя в деталях Ломоносов был неточен. Например, температура с подъемом вверх не изменяется так резко, как считал он. Несовершенство термометров того времени привело ученого к фантастическим утверждениям: например, что в городе Енисейске бывают морозы до минус 131 градуса (по Реомюру, что соответствует 160 градусам по Цельсию). Таких морозов не бывает не то что в Сибири, а вообще на земном шаре. Ломоносов был сильнее в теоретическом подходе к вопросам механики и, если можно так выразиться, пластики природных процессов, чем в точных измерениях и расчетах. Поэтому он и Рихман замечательно дополняли друг друга в научных изысканиях. Видимо, было и психологическое взаимодополнение: во всяком случае, это, может быть, единственная в жизни Ломоносова дружба, не омраченная конфликтами и недоразумениями.
Из всех атмосферных явлений, связанных с электричеством, особенно волновали ученого северные сияния, которые он регулярно наблюдал с 1743 года и которым он позднее, в самом конце жизни, решил посвятить особую работу («Испытание причины северных сияний и других подобных явлений…») — написать он смог лишь самое начало. Но заказать гравюры с изображений северных сияний, сделанных им в разные годы, он успел. Эти доски, числом тринадцать, были найдены Б. Н. Меншуткиным и напечатаны в 1934 году.
Речь Ломоносова в целом была положительно оценена коллегами. Крафт и другой, уже покинувший Петербург член академии, Готфрид Гейнзиус, были благожелательны, но с оговорками. Они сходились в мнении, что ломоносовские идеи нуждаются в дополнительной опытной проверке, однако «размеры сочинения и самый его характер, который необходимо принимать во внимание, поскольку это речь, полностью оправдывают автора». Эйлер счел гипотезу Ломоносова более чем вероятной и вообще с большой похвалой отозвался о его работе. Ответ Шумахера (письмо от 1 января 1754 года) был таков:
«Что у г. советника Ломоносова замечательный ум и что у него особливое перед прочими дарование, того не отвергают и здешние профессора и академики. Только они не могут сносить его высокомерия и тщеславия, что будто высказанные им в рассуждении мысли новы и принадлежат ему. <…> В особенности не намерены они простить ему, что в своих примечаниях он дерзнул напасть на мужей, прославившихся в области наук».
Эйлер дипломатично ответил, что перечитал сочинения Ломоносова и не нашел там ничего подобного. «И так он, без сомнения, на словах чаще грешил, и тем огорчал своих со товарищей. Но жаль в особенности ради его прекрасных дарований, когда он допускает увлекаться высокомерием»
[115]
.