И вот Герард Фридрих стал «Федором Ивановичем Миллером» (впрочем, он предпочитал подписываться своим настоящим, немецким именем), «верноподданным и присяжным рабом» Елизаветы, историографом и ректором. Высокое жалованье (а он еще и преподавал в Шляхетном корпусе) позволяло ему жить широко и основательно в собственном доме на Васильевском, всегда полном нахлебников, в основном ищущих счастья в России образованных немцев. Его жена, вдова хирурга, на которой он женился в Сибири, была, не в пример Елизавете Ломоносовой, хорошей хозяйкой. Как и Ломоносов, Миллер был вспыльчив и сварлив, но притом довольно добросердечен. Вообще у двух великанов было немало общих черт — потому им так трудно было поладить друг с другом. Таким людям было просто тесно рядом.
Кроме Миллера, в академии был второй профессор истории, Иоганн Эбергард Фишер, личность в своем роде тоже примечательная. В свое время он некоторое время был ректором Академической гимназии. Для этой должности он годился: латинистом он был отменным. В 1739 году он в чине адъюнкта (хотя ему было уже за сорок!) был отправлен в Камчатскую экспедицию. Там он особых открытий не совершил — в основном путался под ногами у Миллера и Гмелина. Зато своим нравом адъюнкт Фишер прославился на всю Сибирь: он, как «государев человек», отказывался платить мяснику (по-русски Фишер без переводчика объясниться не мог, но эти слова знал); он путешествовал по сибирским дорогам на 52 лошадях, с охраной из десяти солдат; во время одного из переездов он «не изволил ехать на лошади, а велел сделать колыбель или качку и в ней себя везти; <…> и трость свою… велел наперед себя нести таким образом, якобы перед архииереем носят». В конце концов один из солдат, не выдержав, крикнул на Фишера «слово и дело». Незадачливого ученого до 1747 года продержали в Сибири под арестом. Освободившись, он писал Шумахеру: «Подлинно я виноват, да еще и не мало, которая моя вина разве по милости Академии наук прощена быть может». Фишера не только простили, но и дали ему профессорский чин; он помогал Миллеру в работе над «Сибирской историей» и, как в прежние годы, руководил гимназией, благо кроме латыни он и русский язык за годы заключения освоил недурно. Когда же открылся университет, ему поручили надзор за бытом и нравственностью студентов.
Университет открылся в 1748 году. Год этот был для академии трудным: накануне, 5 декабря 1747 года, случился тот самый пожар, который уничтожил набор ломоносовской «Риторики». Как свидетельствует официальный рапорт императрице графа Разумовского, «понеже начало огня учинилось под самой кровлею, а не в палатах, и огня около того времени, ниже топления печей не было, кроме обыкновенного фонаря внизу, при часовом, то по рассуждению моему, где-нибудь труба была проведена возле накатного бруса и так сверху землею, а снизу подмазкой закрыта была, и что… она от худого строения, а больше от ветхости и расселася». Пожар начался в башне, в бывшей квартире Делиля под обсерваторией; по приказу Разумовского там были поселены ученики «грыдоровального и рисовального искусства».
Погибли обсерватория со всеми инструментами, Гольштейн-Готторпский глобус (затем восстановленный), этнографические коллекции, которые Миллер столько лет собирал в Сибири, — «китайские вещи, платье разных сибирских народов, их идолы, бубны». Пострадал архив. Удалось спасти препараты Рюйша, минеральную коллекцию, большую часть библиотеки, восковую персону Петра. Подоспевший на пожар Нартов вынес «собственные токарные инструменты» царя-преобразователя.
Ломоносов, разумеется, винил во всем самоуправство Шумахера, который ради расширения канцелярии перевел другие отделения академии в неудобные и неприспособленные помещения. По его же словам, «разные были о сем пожаре рассуждения, говорено и о Герострате». Академия на некоторое время переехала в старый дом баронов Строгановых на Тучковой набережной…
И все же университет с осени начал работу. Но Ломоносов, который так хлопотал об образовании российского юношества, так упрекал собратьев в пренебрежении этим призванием, сыграл в этом второстепенную роль. Правда, в 1746 году он подавал прошение о новом наборе студентов по семинариям — и оно, вероятно, подтолкнуло события. Уже в 1748-м он — не по собственной инициативе, а по просьбе Академического собрания — кратко изложил (наряду с другими профессорами) свою точку зрения на будущий университет. По мнению Ломоносова, «в Университете неотменно должно быть трем факультетам: юридическому, медицинскому и философскому (богословский оставляю синодальным училищам), в которых бы производились в магистры, лиценциаты и докторы. А ректору при нем не быть особливому, но все то знать эфору или надзирателю, что во внесенном в Историческое собрание на ректора положено, ибо ректор в университете бывает главный командир, а здесь он будет иметь одно только имя. Не худо, чтобы Университет и Академия имели по примеру иностранных какие-нибудь вольности, а особливо, чтобы они были освобождены от полицейских должностей». Это «мнение» особенно интересно своей близостью к разработанному Ломоносовым проекту Московского университета — проекту, в основном нашедшему воплощение.
В том же году Ломоносов принимает (вместе с Брауном) экзамены у отобранных в Александро-Невской лавре семинаристов (из десяти удовлетворительными знаниями обладали пять, и еще один — Барков — был проэкзаменован дополнительно и признан годным). Но в числе профессоров, которые в первый год приступили к преподаванию, Ломоносова не было. Каждый день утром лекции читали Браун («сокращенная Тиммингом вольфианская философия»), Рихман (математика — «чтобы слушателям приготовить тем путь к самой физике, которую без математики начинать бесполезно»), Христиан Крузиус, древностей и литеральной истории профессор (то есть специалист по античной словесности; впрочем, вскоре Крузиус был уволен за некие «предосудительные Академии поступки»), Пополудни Фишер читал всеобщую историю, Штрубе де Пирмонт — «новейшую историю всех государств в Европе, а потом их внутреннее состояние и каждого с прочими союзы», Тредиаковский — «основания чистого стиля».
Затем, год-два спустя, должен был прийти черед специализации. На этом этапе студентам должны быть предложены, по замыслу учредителей, курсы практической и теоретической астрономии (которые должны были читать Винсгейм и Попов), анатомии (Каау-Бургаве), механики (Кратценштейн) и химии. Этот последний курс и должен был читать Ломоносов.
О его лекциях, начавшихся в 1750 году, уже сказано в предыдущих главах. Он преподавал лишь три года, и из 27 студентов только восемь чему-то учились непосредственно у него: четверо химии, двое, Котельников и Протасов (в свое время), физике и двое (Поповский и — полуофициально — Барков) словесности. Разумеется, нельзя оценивать педагогическую деятельность Ломоносова только на этом основании. Не забудем, что физике и горному делу, риторике и (об этом ниже) отечественной истории во множестве школ страны десятилетиями обучались по написанным или переведенным им пособиям. Да, сам он учил немного, зато очень заботился о продвижении и росте своих учеников, почти по-отцовски опекал их. Но если и из Поповского, и (по-своему) из Баркова толк вышел, то среди молодых людей, посещавших химические лекции Ломоносова, состоялся по-настоящему лишь Степан Румовский, ученик неверный, с учителем поссорившийся. (Впрочем, из Котельникова и Протасова вышли вполне достойные ученые местного масштаба.) Видимо, при всей своей огромной заботе о просвещении россиян Михайло Васильевич лично не был особенно склонен к учительству — в отличие, скажем, от Брауна, который продолжал с увлечением читать лекции по философии и физике малочисленным слушателям даже в те годы, когда университет находился в анабиозе (между 1753 и 1759 годами). Надо сказать, что и сам Миллер, стоявший во главе университета, от лекций был освобожден и, похоже, особенно читать их не рвался. А между тем значение его чисто организационной работы в этой области переоценить трудно.