Но почему Ломоносов так охотно ехал на родину? Поставим вопрос иначе: почему в XVII веке в стране было столько «невозвращенцев» (вспомним хотя бы знаменитого дьяка Григория Котошихина или воина Ордина-Нащокина, сына начальника Посольского приказа) и почему в XVIII веке их почти не было? Борис Годунов послал учиться в Европу восемнадцать дворян — не вернулся ни один; все петровские пенсионеры вернулись. А ведь жизнь в стране не стала за сто лет ни свободнее, ни богаче. Дело, видимо, в другом… В чем же? Может быть, в том, что какие бы мелкие и корыстные твари ни управляли Россией, безумный петровский сверхпроект продолжал действовать, давая людям цель в жизни — цель, которую другие общества той поры дать не могли.
И Ломоносов ехал домой — туда, где у него не было ни друзей, ни семьи. (Все это осталось на чужбине.) Он бодрился, уверяя Виноградова, что письма Вольфа и Шумахера дают «добрую надежду касательно моего производства». Ему не хотелось ударить в грязь лицом перед товарищами по учебе, но у него были все основания ожидать в России сурового суда, кнута, колодок, в лучшем случае — квалифицированной, но подневольной работы в сибирской экспедиции или на уральских заводах. Правда, он посылал в Петербург свои естественно-научные и филологические «специмены», но не знал, как они приняты.
Жене он не велел писать — приказал ждать его письма. Женитьба без дозволения была еще одной виной, за которую он не хотел пока нести ответ. Между тем у Ломоносова был ребенок, и Лизхен ждала второго.
Тринадцатого (24) мая Ломоносов получил в Марбургском университете подорожную в Любек и спустя несколько дней на попутном судне отправился оттуда в Петербург.
Глава четвертая
«ПЕРВЫЙ ЗВУК ХОТИНСКОЙ ОДЫ…»
1
До сих пор мы говорили о подготовке нашего героя к трудам и свершениям, о мире, в котором он вырос. С этой главы начнется описание его работ, описание мира, сотворенного им.
Интерес к словесности и поэзии, возникший у Ломоносова еще в Москве, никуда не делся. Молодой человек понимал, что учиться в Германию его послали наукам совершенно другим. И, тем не менее, он не забывал поэзии. Из России он привез с собой книгу, купленную в университетской лавке, — «Новый и краткий способ к сложению российских стихов» Василия Тредиаковского.
Уже в предисловии автор храбро объявил все стихи, писавшиеся по-русски до него, «не прямыми (то есть не настоящими) стихами».
Почему? «В поэзии вообще две вещи надлежит примечать. Первое: материю, или дело, каково надлежит писать. Второе: версификацию, или способ сложения стихов. Материя всем языкам в свете общая есть вещь. <…> Но способ сложения стихов весьма есть различен по различию языков…» Русскому языку чуждо не только квинтитативное (основанное на долготе и краткости слогов) стихосложение, которое пытался внедрить Мелетий Смотрицкий, но и силлабический стих, уже восемьдесят лет считавшийся каноническим. Русские силлабические стихи «приличнее… называть прозою, определенным числом идущею, а меры и падения, чем стих поется и разнится от прозы, не имеющей…».
Длина слога в русском языке, объясняет Тредиаковский, зависит не только от того, падает ли на него ударение. Русский стих, так же как и древнегреческий, и латинский, должен делиться на стопы. Только у древних стопа — это устойчивое сочетание коротких и длинных слогов, а у нас — слогов ударных и безударных.
Сегодня мы знаем, что в русской стопе может быть и два, и три слога
[41]
. Но Тредиаковский трехсложники решительно отмел. Двухсложных же стоп он, следуя античной традиции, выделил четыре вида: спондей (оба слога ударные), пиррихий (оба безударные), хорей или трохей (первый ударный, второй безударный) «и напоследок иамб» (первый безударный, второй ударный).
Каждая строчка в правильных русских стихах, по мысли Тредиаковского, может состоять из стоп всех четырех видов, но чем больше хорея и чем меньше ямба — тем лучше. Лучший, высочайший (героический) русский стих — тринадцатисложник. Почему? «Употребление от всех наших старых стихотворцев принятое». В качестве примера «хорошего» тринадцатисложника Тредиаковский приводит первый стих первой сатиры Кантемира — «без сомнения главнейшего и искуснейшего пииты российского». Тринадцатисложный стих ассоциировался с античным гекзаметром; сам Тредиаковский именно так (гекзаметром) его везде и называет.
В начале своего трактата демонстративно порывая со всей прежней русской профессиональной стихотворческой традицией, Тредиаковский не мог отказаться от ее инерции. Это проявилось не только в пристрастии к тринадцатисложнику. Тредиаковский продолжал считать в стихах не только стопы, но и слоги, хотя это было совершенно излишне. Главное же — он категорически не принимал чередования («сочетания») мужских и женских рифм
[42]
. Более того, он считал мужские рифмы применимыми только «в мало важных и шуточных стихах, да и то по нужде». Если бы русские поэты начали чередовать мужские и женские рифмы, «такое сочетание стихов так бы у нас мерзкое и гнусное было, как бы оное, когда бы кто наипоклоняемую, наинежную и самым цветом младости своей сияющую европскую красавицу выдал за дряхлого, черного и девяносто лет имеющего арапа». Можно представить себе, как мрачно хмыкал, читая эти строки (а он, скорее всего, читал их), правнук ревнивого Ибрагима Ганнибала, современника Тредиаковского, между прочим
[43]
.
Источник своей реформы сам Тредиаковский определил так: «Буде желается знать… то поэзия нашего простого народа к сему меня довела. Даром, что слог ее весьма не красный, по неискусству слагающих; но сладчайшее, приятнейшее и правильнейшее разнообразных ее стоп, нежели иногда греческих и латинских, падение подало мне непогрешительное руководство к введению в новый мой гекзаметр и пентаметр оных… двусложных тонических стоп».
Уже одно то поразительно, что Тредиаковский вообще обратил внимание на «поэзию простого народа» в эпоху, когда все образованные люди стремились изо всех сил дистанцироваться от всего грубого, мужицкого, «неевропейского». Тем более естественным казалось бы такое стремление для него, ученого выходца из низов. Но нет — адъюнкт Тредиаковский вслушивался в песни мужиков, матросов, фабричных, семинаристов. Впрочем, вплоть до 1730-х годов «простонародные песни» в старом духе охотно пели (и слагали) и молодые дворяне
[44]
.