За Ломоносова заступился Андрей Шувалов, благоговевший перед ним с детства — и знавший, как относится Сумароков к его отцу. Он произнес в том же салоне новую речь на французском языке, которая вскоре была напечатана в парижском журнале «L’Année littéraire» (1760. № 5). В этой речи он воздал пышную хвалу «творческому гению» Ломоносова.
«Он отец нашей поэзии; он первый пытался вступить на путь, который до него никто не открывал, и имел смелость слагать рифмы на языке, который, казалось, весьма неблагодарный материал для стихотворства; он первый устранил все препятствия, которые, мнилось, должны его остановить…» Но даже такой пламенный поклонник Ломоносова, принадлежащий к новому поколению, не мог уже восхищаться им безоговорочно. Вот как характеризовал он ломоносовский стиль: «Мысли свои он выражает с захватывающей читателей порывистостью;…живопись его велика, величественна, поражающа, иногда гигантского характера; поэзия его благородна, изящна, возвышенна, но иногда жестка и надута…» По мнению Шувалова, у Ломоносова есть важный недостаток — «это отсутствие нежности». Ломоносов не умеет «говорить от сердца к сердцу»; «способный чертить мужественные штрихи, он слаб при изображении трогательного». И все же поэту «должно простить то, чего ему недостает, во имя того, чем он обладает… и кто же мог бы вообще отличиться во всех родах». Молодой поэт-аристократ не ограничился этим глубоким и тонким критическим отзывом: он представил франкоязычным слушателям и читателям избранные ломоносовские строфы в собственном переводе. Сумарокова же Шувалов характеризовал исключительно как драматурга, причем — как подражателя Расина, лишенного творческого дарования, но умеющего «трогать нашу чувствительность и увлекать наше сердце».
На сей раз взбешен был Александр Петрович, приписавший этот отзыв враждебности к нему всех Шуваловых (кроме Ивана): «…отец его, мать, брат и он сам мои злодеи…»
Сумароковские выпады против Ломоносова тем временем продолжались. Еще до скандала из-за речи Лефёвра, в марте 1760 года, в журнале «Праздное время, в пользу употребленное» появилась его басня «Осел во Львовой шкуре»:
Осел, одетый в кожу Львову,
Надев обнову,
Гордиться стал,
И будто Геркулес под оною блистал…
Осел, выдавший себя за льва, стал вести себя гордо и надменно, «ворчал, мычал, рычал, кричал, на всех сердился» — как разбогатевший откупщик из крестьян:
Или когда в чести увидишь дурака
Или в чину урода
Из сама подла рода
Которого пахать произвела природа.
Хама разоблачила умная лисица, пришедшая просить у царя зверей милости — и сразу разобравшаяся, кто перед ней.
Сумароков и писатели его круга в своих произведениях постоянно обличали дворянскую спесь, доказывали, что важен не род, а «добродетель». Но это была теория. На практике, столкнувшись с уверенным в себе, надменным, напористым выходцем из низов, они не могли не попрекнуть его «подлым родом».
Ломоносов ответил басней «Свинья в лисьей шкуре». Он вывернул сюжет наизнанку: свинья, нацепившая шкуру мертвой лисы, приходит ко льву.
Пришла пред льва свинья, и милости просила,
Хоть тварь была подла, но много говорила,
Однако все врала,
И с глупости она ослом льва назвала.
Не вшел тем лев
Во гнев.
С презреньем на нее он, глядя, разсмеялся,
И тако говорил:
«Я мало бы тужил,
Когда б с тобой, свинья, вовек я не видался.
Тот час узнал то я,
Что ты свинья.
Так тщетно тщилась ты лисою подбегать,
Чтоб врать.
Родился я на свет не для свиных поклонов,
Я не страшусь громов.
Нет в свете сем того, чтоб мой смутило дух.
Была б ты не свинья,
Так знала бы, кто я,
И знала б, обо мне какой свет носит слух».
Сумароков еще пытался отругиваться, напечатал еще одну направленную против Ломоносова басню («Обезьяна-стихотворец»), написал несколько эпиграмм… Но самого Ломоносова в последние годы жизни полемика такого рода занимала куда меньше, чем смолоду. Не до того ему было.
Последняя по времени попытка Шувалова помирить двух поэтов послужила поводом для знаменитого ломоносовского письма, отправленного 19 января 1761 года. Накануне, 2 января, статский советник Мизере записал в своем дневнике: «Бешеная выходка бригадира Сумарокова за столом у камергера Ивана Ивановича. Смешная сцена между ним же и г. Ломоносовым».
Спустя две недели эта сцена имела вот такое, уже не очень смешное продолжение: «Никто в жизни меня больше изобидел, как ваше превосходительство. Призвали вы меня сегодня к себе. Я думал может быть какое обрадование будет по моим справедливым прошениям. Вы отозвали меня и поманили. Вдруг слышу: помирись с Сумароковым! т. е. сделай смех и позор! Свяжись с таким человеком, от коего все бегают, и вы сами не ради. Свяжись с таким человеком, который ничего другого не говорит, как только всех бранит, себя хвалит, и бедное свое рифмачество выше всего человеческого знания ставит. <…> Не желая вас оскорбить отказом при многих кавалерах, показал я вам послушание, только в последний раз. <…> Ваше превосходительство, имея ныне случай служить отечеству вспомоществованием в науках, можете лутчие дела производить, нежели меня мирить с Сумароковым. Зла ему не желаю. Мстить за обиды и не думаю. И только у Господа прошу, чтобы мне с ним не знаться. Буде он человек знающий, искусной, пускай делает пользу отечеству. Я по моему малому таланту также готов стараться. А с таким человеком обращения иметь не могу и не хочу, который все прочие знания позорит, в которых и духу не смыслит. <…> Не токмо у стола знатных господ или у каких земных владетелей дураком быть не хочу, но ниже у самого Господа Бога, который дал мне смысл, пока разве отнимет».
Последняя фраза — одна из самых знаменитых у Ломоносова. Человек, не лишенный слабостей, который мог быть временами мелочно тщеславным и мелочно самолюбивым, нетерпимым и сварливым, здесь вдруг встает во весь свой рост. И мы внезапно видим личность не только несгибаемой силы, но и подлинного духовного аристократизма, до которой Сумарокову, не говоря уж о Тредиаковском, было далеко. Но это письмо многое говорит и о его адресате. Ломоносов понимал, что бескомпромиссность может испортить его отношения с меценатом и другом. «По сие время ужились мы в единодушии. Теперь по вашему миротворчеству должны мы вступить в дурную атмосферу». Но «единодушие» между Ломоносовым и Шуваловым не исчезло, что доказывает ум и благородство всемогущего фаворита.
Сумароков не просто «ничего не знал, кроме своего бедного рифмачества». Он демонстрировал характерное дворянское презрение к естественным наукам. После показного, для Шувалова, примирения «господин Сумароков, привязавшись ко мне на час, столько вздора наговорил, что я еле ноги унес». Вероятно, он иронически высказывался о «новых изобретениях», которым его оппонент посвятил жизнь. Ломоносов, в свою очередь, с таким же презрением относился к сумароковскому окружению, состоявшему в это время по большей части из актеров. «По разным наукам у меня столько дела, что я отказался от всех компаний, жена и дочь моя привыкли сидеть дома и не желают с комедиантами обхождения».