Наказанье за робость чужую
Нашу главу тяготит.
Дай же сил для борьбы, коль дала господина,
Фортуна!
Это тоже речь Катона. Осторожная Дашкова перевела другой фрагмент. Но чтобы понять чувства, владевшие сторонниками ограничения монархии, следовало познакомиться с поэмой целиком. Нет сомнения, что императрица при ее любви к Вольтеру, переведшему Лукана, знала текст. Теперь «Фарсалия» звучала и как упрек, и как угроза.
В июне «Невинное упражнение» прекратило свое существование. Первый опыт издательской и журналистской деятельности Дашковой был прерван. Без запрещения со стороны правительства, без выражения малейшего неудовольствия собственно журналом. Однако обстоятельства явно сложились против издателей. Редактор уезжал в Петербург (еще в мае Екатерине Романовне удалось устроить Богдановича переводчиком в штат своего дяди генерала Петра Панина). Меценатка оставалась в Москве, в опале. Но главное — основной читатель тоже покидал Первопрестольную вместе с двором. Узость круга образованной публики диктовала свои законы. Экземпляров издавалось всего двести, и они полностью поглощались придворной, чиновной и университетской средой.
Прощаясь от имени издателей с публикой, Дашкова писала: «Мы радуемся успехам нашего намерения, но более сожалеем, что далее полугода трудами нашими жертвовать вам не можем; и с чувствительной прискорбностью лишаемся собственного своего утешения». Здесь таился туманный намек, в стиле «вреден север для меня». Он охотно расшифровывается исследователями в рамках устойчивой запретительной традиции
{423}.
Но намекать, в сущности, было не на что. Крутых мер к княгине не применялось. Технически продолжать журнал в описанных условиях не имело смысла. Однако сам факт опалы запирал уста и налагал на пишущего печать отверженности. Перед нами случай самоограничения (что-то вроде внутренней цензуры), которому человек пера подвергал себя, исходя из личных страхов и атмосферы, царившей в обществе, а не из прямого давления властей. Достаточно намека, косого взгляда, раздраженного отзыва — и непримиримый Катон-республиканец становится «кротким, как ягненок».
Быстрота, с которой княгиня перешла от оскорбительных для императрицы публикаций к внешней покорности, характеризует не только личность Дашковой, но и время, среду, условность границ, в которых формировался аристократический либерализм.
Если бы Екатерина Романовна «удовлетворилась скромной долей авторитета» и осталась в свите, для нее как для писателя и журналиста открылись бы более благоприятные условия. Вокруг молодой императрицы сложилась творческая атмосфера: ее кабинет занимался не только сугубо государственными делами: статс-секретари постоянно переводили, сочиняли, редактировали. Правились статьи и пьесы монархини, создавались собственные философские и публицистические произведения. Среди шестнадцати статс-секретарей, известных за всё царствование, трудно назвать не писавшего. А в первые годы здесь работали такие заметные авторы, как Г.Н. Теплов, И.П. Елагин, Г.В. Козицкий, С.М. Козьмин, А.В. Олсуфьев
{424}.
В их кругу Дашкова не потерялась бы. Но тонкий слой нарождавшейся чиновной интеллигенции был сервилен по отношению к государыне. А княгиня предпочитала говорить «о собственной славе». Для такой свободы самовыражения в России в тот момент не было ни самостоятельных издательств, ни прессы, хоть в малой степени отделенной от правительства, ни литературно-политических салонов. Отказываясь действовать вместе с императрицей, человек, даже высокородный и состоятельный, падал в пустоту. В небытие. Выбираться оттуда княгине предстояло самой.
Это было тем более трудно, что Екатерина Романовна чувствовала себя покинутой. Неясно, когда именно из Москвы уехал супруг нашей героини. По ее словам, он сначала отправился в Петербург, а затем в Дерпт, причем произошло это в июле — то есть Михаил Иванович никак не мог отбыть вместе с двором. Однако в донесении Бекингемшира от 28 июня (день торжественного въезда Екатерины II в столицу) сказано: «Княгиня Д'Ашков… получила приказ следовать за мужем в Ригу, где квартирует его полк»
{425}. Таким образом, в конце месяца Михаил Иванович находился уже в Риге, а значит — выехал из Первопрестольной либо одновременно с царским поездом, либо вскоре после него, что свидетельствовало о желании поскорее загладить неудовольствие императрицы. Дашковой было неловко писать в мемуарах, что супруг покинул ее, больную и разбитую параличом, исполняя приказ государыни-обидчицы.
Между тем князю было чего опасаться. По неписаным правилам прежних царствований, опала жены ставила и его под удар. Следует согласиться с точкой зрения, что отправка Михаила Ивановича вместо столицы в полк соответствовала наказанию ряда заговорщиков: удалению от двора под видом важного поручения
{426}.
Так или иначе, но Дашков направился в Ригу. А вот последовала ли за ним жена? Из мемуаров явствует, что нет. Она сочла достаточным удалиться в деревню Михалково.
«Могущественное вспоможение»
Тем временем Никита Иванович прилагал серьезные усилия, чтобы вернуть племянницу в Петербург. «У нее было мало друзей, — замечал Сольмс в том же июльском донесении, — и только граф Панин был все еще на ее стороне». Наконец, в ноябре императрица дала разрешение приехать. Не значит — вернуться ко двору! Обратим внимание на эту тонкость. До 25 апреля 1764 года княгиня не будет упомянута в камер-фурьерском журнале.
Сама Екатерина Романовна писала, что вернулась в столицу в декабре. Называют и другую дату — 25 ноября. Письмо Бекингемшира от 9 декабря (28 ноября) близко именно к этому числу. «Сюда прибыла княгиня Д'Ашков; господин Панин, который обещал пообедать со мной в прошлый вторник, извинился, что не может, поскольку, как я позже узнал, хотел быть с ней; потребуется все его хладнокровие и авторитет, чтобы удержать ее деятельный дух в терпимом состоянии спокойствия, я жду с некоторым нетерпением, как ее примут»
{427}.
Приема не последовало. Во всяком случае, ни наша героиня, ни иностранные дипломаты его не описали. «Мой муж нанял для меня дом Одара, поместительный и заново отделанный», — коротко сообщала княгиня. Этот особняк располагался на берегу реки Мойки на Большой Конюшенной улице
[23]
. Давний протеже Дашковой сдавал его внаем.
Еще в июле 1762 года пьемонтец отправился в Италию за семьей, получив тысячу рублей на дорогу. В Архиве внешней политики сохранились его письма Панину и Дашковой, изученные А.Ф. Строевым, специалистом по литературе эпохи Просвещения. Близко связанный с вельможной партией, Одар сознавал изменение веса своих покровителей при дворе. Княгиня настаивала на его скорейшем приезде, поскольку он укреплял ряды панинской группировки. Но пьемонтец не торопился, ощущая шаткость ситуации в России. «Дайте мне окончить карьеру так, как Бог ссудил», — едва ли не с раздражением отвечал советник корреспондентке. В октябре 1762 года он писал молодой женщине из Вены о неких грядущих «превратностях судьбы», которые ее ожидают: «Вы напрасно тщитесь быть философом. Боюсь, как бы философия Ваша не оказалась глупостью в данном случае»
{428}. Нельзя не признать прозорливости пьемонтца. До опалы Дашковой оставался один шаг.