Через неделю трибунал. Дали семь лет, с поражением в правах, но с сохранением правительственных наград. Из партии заочно исключили. Никто из командиров не заступился. Кто ради еврея с особым отделом собачиться будет? И поехал я «Сибирь от снега очищать». Под Воркутой первые два года на общих работах, вечную мерзлоту ломом долбил. Но выжил снова. Мой семилетний срок зэки называли «детским», мол, – «на одной ноге отстоять можно». Писал я Швернику, министру обороны – все бесполезно… Хорошо, что мать наняла в Гомеле гражданского адвоката. Он написал прошение о помиловании на имя главного прокурора Группы Советских Войск в Германии, и мне скостили четыре года. Редчайший случай в те годы. Я уже «доходил» на каторге от непосильного изуверского труда, когда бумага от прокурора пришла в лагерь. Начальник лагпункта вызвал к себе. Листает мое дело, спрашивает, где я воевал, как с нормой справляюсь. А я с голоду шатаюсь. Он спрашивает: «Ну что, еще годик у нас продержишься?» Головой мотнул отрицательно. Тут он и сообщает о решении прокуратуры. А мне что год, что пять, я чувствую, что больше недели не выдержу, загнусь. Перевел он меня грузчиком, на грузовик, возивший стройматериалы, пожалел, значит, солдата. Там полегче было. Хоть в кузове крытом сидел, а не на ветру в поле, при пятидесяти градусах мороза, с кайлом в руках. Освободился из лагеря, приехал домой. На учет в военкомате поставили. Я написал просьбу о возвращении правительственных наград, так как по приговору суда их лишен не был. Через полтора года вызвали, отдали толстый конверт с сургучом. Смотрю, две Славы, еще два ордена, которые на войне не вручили, да три медали «за города». Документы сопроводительные, орденские книжки. Спрашиваю у военкома района: «А про третий орден Славы ничего не слышно?» Он от моей «наглости» дар речи потерял. Шипит мне: «Свободен!», лицо кровью налилось. А что ее искать, третью Славу, все равно посадили меня до указа, наверное, и представление разорвали… Какая мне разница. Главная награда для каждого окопника, что живой с войны вернулся.
– Что-нибудь об особистах еще добавите?
– В один день со мной судили капитана, кавалера семи орденов. За попытку изнасилования. Шел он по Берлину, немка к нему подбегает, кричит, лицо ему царапает и платье на себе рвет. Капитан опешил, не может понять, в чем дело. Арестовали его, дело «сшили», получил 10 лет лагерей. Чья это была провокация? Он так и не понял. После войны никто немок не насиловал – они, простите за выражение, – «сами давали», кто по «любви», кто за пару пачек сигарет – пусть это и прозвучит цинично. Потом судили солдата, который поднял с земли брошенный велосипед и поехал на нем. Статья: «мародер», дали 5 лет. За месяц до этих событий можно было на немецком танке кататься, никто бы и не спросил: «Где взял?» Это «слуги народа» выполняли приказ Жукова об усилении дисциплины и о борьбе с мародерами. А может, у них план был по «посадкам»… Все начальники разъежали на трофейных «опелях» и «хорьхах», в Баден-Баден катались, то ли старые фронтовые раны лечить, то ли свежий триппер. А солдату за велосипед судьбу поломали. Меня допрашивал старший лейтенант Вяткин, такой «шмок» белобрысый. Заводит «песню»: «Тебе, старшина, русский народ оружие доверил, а ты на офицера его направил! Ты враг народа!» На третий день после посадки мне в камере растолковали, что никто меня не вытащит отсюда и вообще терять мне нечего. Приводят к Вяткину, он моим трофейным кортиком играется – (в Берлине дрались с моряками, бог весть как оказавшимися на суше, так я в рукопашной «прибрал» офицера морского, а у него кортик был шикарный, ну я и взял, «на память о нашей встрече»). Сижу напротив чекиста и думаю, сейчас удавлю эту гниду и уйду по-тихому к американцам. В то время немало народу подалось на Запад, в союзные оккупационные зоны можно было заходить свободно. Стало мне родителей жалко, ведь их из-за меня тогда посадят. Одним словом: «…летят перелетные птицы, а я остаюсь с тобой…» Говорю Вяткину: «Это ты, что ли, народ? Ты крыса тыловая и душегуб!» Меня не били, да и больше на допросы не вызывали. Я вообще ждал расстрела, а дали по минимуму.
На Висле особисты для нас показательные расстрелы организовывали, укрепляли нашу «стойкость в бою и веру в победу». Двое с моей роты под этот молот попали. Первый солдат был пожилой боец из Казахстана, по-русски почти не понимал. Он во время бомбежки растерялся или обезумел и побежал назад к реке. Сделали его дезертиром, и «высшая мера социальной защиты». А по справедливости его надо было в роту вернуть. Ну от силы – «штрафную» присудить. Тем более в отношении шансов на выживание большой разницы между штрафной и стрелковыми ротами нет. Статус разный, а так – все то же самое. В пехоте на угрозу – «отправим в штрафную» – никто истерикой не реагировал. Второй расстрелянный был еврей, старший лейтенант, такой «книжный интеллигент в очках». Рассказывал, что у него трое детей, сам он – 18 лет в партии. Служил в тылу интендантом в ПФС. Проштрафился, и послали его в наказание на передовую, стрелковым взводом командовать. В военном деле он ничего не понимал, даже пехотные курсы не окончил, автомат первый раз в руках держал. После переправы он со своим взводом отступил к реке. Заградотряд его назад завернул. Пошли они вперед, начался артобстрел. Два отделения вернулись на линию обороны, а интендант, в перелеске, с другими бойцами, остался налет переждать. Пришили ему – «трусость в бою, невыполнение приказа». Расстреляли… Это случаи на моей памяти, а подобных историй в лагере я слышал великое множество.
Но если быть откровенным до конца, карательные органы были необходимы. Без них мы бы за Урал драпанули, умели они в «чувство привести». Дело даже не в том, что СМЕРШ за войну десятки тысяч шпионов выловил, настоящих и «назначенных». На Севере со мной сидели полицаи, власовцы, бывшие выпускники немецких разведшкол. Изменников Родины хватало, всю эту нечисть только благодаря особистам и выловили. Да, за плен многих сажали, но не толпами поголовно. С ними разбирались. Большинство из наших, кто числился французскими или югославскими партизанами, до побега к партизанам служили в немецких формированиях. А после войны в «палитре» было всего два цвета – черный и белый. У немцев служил хоть пару дней – 10 лет, против своих стрелял – 25 лет. Мне говорили, что «севастопольцев» не репрессировали, власти за собой вину чувствовали за июль 1942 года.
Вот так и сидел я с бывшими врагами, но ножами друг друга не резали. У уголовников, незадолго до моего освобождения, началась «сучья война». Но о лагерях и о том, что в них творилось, можно еще десятки книг написать, все равно будет недостаточно…
– Почему вы политработников так не любите?
– Они же не девки, чтобы их любить. Разные были комиссары, были достойные люди и смелые солдаты, но болтунов и бездельников среди политотдельцев тоже хватало. Это в начале войны политруки в цепи в штыковые атаки ходили. А под конец войны – из блиндажей нами руководили, газеты печатали да листовки раздавали. На батальонном уровне еще нормально, такие же «смертники», как и все простые пехотинцы. Комсорги полковые в атаку с нами ходили. Ребята молодые, патриоты, с совестью… Вот вам своеобразный пример. Расскажу, как нам партбилеты вручали. Вызвали в политотдел дивизии трех человек из нашего батальона. Вышел к нам полковник Москвин. Холеный такой, от своей важности весь сияет, грудь в орденах, китель на нем генеральского сукна. Напутствует нас, слова высокие говорит. Вручил билеты, бубнит что-то про доверие партии.