– Вы считаете подобные меры оправданными?
– Нет. Это было слишком жестоким наказанием. Но карательные органы в конце войны в Германии «работали на всю катушку». Просто вот пример «борьбы с дезертирами». Пошла в 1945 г. такая «мода», солдаты дезертировали не в родные края, а самовольно оставались в каком-нибудь маленьком немецком или польском городке или селе, объявляли себя комендантами и «оттягивались по полной программе»: пьянство, женщины, жареное мясо, пуховые перины – до того момента, пока их особисты не хлопнут. Их, дезертиров, периодически вылавливали. У нас из уст в уста передавалась и муссировалась одна цифра, за достоверность которой я ручаться не могу. Говорили, что только по нашей 61-й армии за подобное дезертирство были расстреляны или осуждены трибуналами свыше 900 человек.
– Использование разведчиков роты в качестве простой пехоты как-то обсуждалось?
– Мы никогда чересчур пристрастно не обсуждали решения начальства, были обязаны выполнять приказ, даже если нам не хотелось идти на смерть из-за чьей-то спеси, желания выслужиться или тупости. Были моменты, когда приказ кинуть разведку в пехоту был сразу принят у нас с пониманием. Например, на Курской дуге.
Там просто уже некому было идти в бой. Такие были потери… Три дня наступления, и дивизия была полностью выбита. До сих пор стоит перед глазами картина, как нас отводили на переформировку. Сидим на поляне. Приказ: «32-й полк, поротно, становись!» И начинается построение. Поднимается какой-нибудь сержант: «Третья рота, становись!» К нему идут пять человек. Дальше встает лейтенант: «Вторая рота, выходи строиться!» К нему выходят семь бойцов. И когда мы видели такие дела, то злиться на комдива или на разведотдел дивизии, что не уберег нас и кинул в стрелковый бой на погибель, мы даже и думать не смели. Были моменты, что просто бросали в бой все, что было под рукой. В Белоруссии целые сутки пытались прорвать немецкую оборону в одном селе расположенном на возвышенности, постоянно атаковали, но все бесполезно, немцы держались стойко. Это был не бой, а настоящее побоище, и разведроте тогда тоже очень сильно досталось. Но приказ был не двусмысленный – взять село любой ценой. Утром мы снова поднялись в атаку, а по нам не ведут огонь. Проясняется следующее. Немцы ночью ушли из села, наверное, выровняли линию фронта. Когда мы смотрели назад, на поле вчерашнего боя, и увидели, сколько народа здесь полегло, то самим жить не хотелось. Страшная картина… А через два часа получаем приказ: «Оставить село!» И зачем столько людей положили?
При форсировании Днепра от разведроты осталось меньше трети, но тут и так было ясно, что разведка первой пойдет захватывать плацдарм через реку. Весной сорок пятого, мы, разведчики, как правило, действовали как штурмовая группа, обычных «стандартных разведпоисков» уже было мало. Нередко были случаи, когда пехота не могла выполнить поставленную задачу, и сразу подключали к делу дивизионную разведроту. Например, хорошо запомнился случай, когда с горки нашу пехоту крепко и надолго прижал одиночный немецкий пулемет, и стрелки залегли. Мы там рядом находились, «по своим делам». Нас попросили: «Разведка, разберитесь!» Зашли с тыла. Пулеметчик, видимо, нас почувствовал, перевернулся на спину и завопил: «Братцы, не убивайте! Я свой!» Оказался власовец. Командир нам не дал его прикончить, власовца отвели в штаб.
– В обычном бою разведрота в плен брала?
– Твердой установки не было, все по определеным обстоятельствам. Могли просто в зубы дать, а могли, в исключительных случаях, действуя по обстановке, и пострелять всех пленных на месте к такой-то матери. Если речь не шла о нужном «языке» или нам перед боем или после него строго не приказывали не трогать пленных, то разведчики могли и порешить всех взятых в плен, «не отходя от кассы», без особых колебаний… Всякое бывало, что греха таить… Но если такое происходило, то мы хорошо знали, что рискуем своей головой и можем попасть под трибунал… Узнают в штабе или в Политотделе, что это наша работа, или «сдадут» нас «добрые люди» при случае – вряд ли начальники или особисты в очередной раз отреагируют спокойно. Но не мы первые начали убивать пленных. Когда нам пришлось несколько раз своими глазами увидеть трупы наших солдат, попавших в плен и расстрелянных немцами, то тут уж, как говорится, «око за око». Фашисты же нас, русских, советских, за людей не считали. И мы стали платить им той же монетой. Для нас убить кого-нибудь стало, как «дважды два».
В последний год войны нам довелось неоднократно освобождать лагеря военнопленных. Наши военнопленные все изможденные, измученные, «живые скелеты», мы их жалели, сразу давали им все свои консервы, хлеб, табак. А рядом бараки с пленными французами. Все французы здоровые, сытые, загорелые, даже, как выяснилось, в лагере в футбол между собой играли. Зашли к ним, лежат на стеллажах посылки со жратвой из Международного Красного Креста. Какой-то «свой французский аппарат для варки самогона» стоит в углу. Мы удивлялись…
– Сталкиваться в бою с немецкими танками вам приходилось?
– Один раз, на Украине, когда немецкие танки прорвались к штабу дивизии, нам пришлось идти в последний заслон. У каждого разведчика было по две противотанковых гранаты. Но в тот день нам повезло, в самый критический момент, когда казалось, что уже все, «приехали, станция Вылезай», и сейчас наши кишки намотает на траки, нас удачно и метко прикрыла наша ПТА.
– В последний год войны разведчикам стало легче воевать?
– Несомненно. Война стала совершенно другой. Бой за какой-нибудь маленький немецкий городок длился от силы два часа, мы занимали населенные пункты с малыми потерями. Стало легче брать «языков», да и сами мы к тому времени стали настоящими асами разведки. Воевали мы всегда чуть навеселе, в любом городке находили бочку с вином или цистерну со спиртом. Кураж был другим, а настроение в основном, боевым, приподнятым. И противник стал иным. Я не говорю о сопливых подростках из фольксштурма, которые бегали с фаустпатронами. Даже эсэсовцы стали нас «разочаровывать». Мы привыкли что если перед нами части СС, то они будут стоять до последнего человека, как настоящая гвардия. Но помню, как в Прибалтике мы в разведке вышли к морю и с высоты наблюдали, как на берег в этот момент высаживаются наши морские пехотинцы в черных бушлатах и вступают в рукопашный бой с СС, которые держали оборону на берегу. Немцев там было на порядок больше, но когда «братишки» яростно ударили в штыки, то эсэсовцы побежали прямо на нас, с криками «Майн гот! Шварце тодт!». Да и моральный дух немцев резко упал. Я нередко беседовал с пленными, и к середине сорок четвертого года было ясно видно, что уже «не тот немец пошел».
– Немецкий язык вы хорошо знали?
– Немецким языком я не владел в совершенстве, и в основном говорил с немцами на идиш. Они меня понимали с трудом, я их – лучше.
– Вы рассказали, что мать в 1944 г. получила на вас похоронку? При каких обстоятельствах товарищи вас посчитали погибшим?
– Под Ригой, в сорока километрах от города, мы пошли в атаку, рядом взорвался снаряд, и меня засыпало землей. Только сапоги из земли торчали. Сапоги, кстати, знатные были, хромовые. Но когда какой-то пехотинец стал снимать сапоги с «трупа», я подал звук. Меня откопали, вытащили, отправили в госпиталь. Пришел в сознание. Ничего не слышу, онемел, говорить не могу. Контузило здорово. При мне никаких документов. Постепенно дело пошло на поправку. И тут слухи по «солдатскому радио», что нашу армию перебросили в Польшу, под Варшаву. И я решил убежать из госпиталя к своим ребятам. Ушел в форме, но без каких-либо документов. Добирался на «попутных» воинских эшелонах. Войск в Польшу тогда из Латвии много перебрасывали, и найти теплушку, где славяне с радостью возьмут с собой морячка-братишку (возвращающегося на фронт из госпиталя) до очередной станции, огромного труда не составило. Приходилось только прятаться от офицеров и патрулей. Но когда до моей дивизии оставалось всего каких-то тридцать километров, на станции Минск – Мазовецкий меня сцапали, я расслабился и «зевнул» патруль. А я весь заросший, чумазый, в грязной шинели, и главное – без каких-либо документов. Привели в комендатуру на станции. Начали допрашивать, сразу стали «лепить» из меня немецкого агента-диверсанта.