И даже после войны, когда я уже работал прокурором Нижне-Салдинского района, тоже были такие дела, по которым я даже отказывался принимать определенные решения. Например, по одному из дел проходил человек, который еще во время революции состоял в астраханской анархистской организации и даже редактировал у них какое-то издание. Но потом он из этой организации ушел, причем у него даже хранилась вырезка из старой газеты с его статьей, в которой он писал, что это было его большой ошибкой, и он окончательно порывает с этой организацией.
А когда надо было решать вопрос о его аресте, то он уже работал инженером на металлургическом заводе, был на хорошем счету, но ко мне пришел работник МГБ с постановлением на его арест, мол, в прошлом член анархистской организации и т. д. и т. п. Но я ему сразу сказал: «Вызовите его вначале ко мне на беседу, потому что, не видя человека, я не могу санкционировать его арест». – «Мы не можем, он на охоте в тайге». – «Тогда я не подпишу». Во-первых, я его даже не видел, а во-вторых, уже столько времени прошло, и, судя по характеристике администрации завода, он стал совсем другим человеком.
Но его все-таки взяли прямо на охоте и привезли ко мне. Я с ним побеседовал, он мне всю эту историю рассказал, и я опять им отказал. Ну где тут социальный вред и опасность?! Тогда эмгэбисты написали жалобу прокурору области Яцковскому, и тот приехал к нам в район и лично санкционировал его арест. А при нашей встрече он мне сказал примерно так: «Может, ваше решение и правильное, но есть секретная директива о привлечении всяких сомнительных элементов, так что в этом случае вы поступили неправильно. Но вас оправдывает то, что вы об этой директиве не слышали, а то бы у вас были неприятности». Хотя лично я эту директиву и потом тоже не видел.
– Но можно сказать, что именно тогда, во время службы в трибунале, у вас родился интерес к вашей будущей профессии?
– Скорее не интерес, потому что меня судебная работа как таковая никогда не интересовала, но зато именно тогда я впервые посмотрел на работу следователей прокуратуры дивизии. И почему я потом после ранения выбрал именно эту работу? Потому что я уже четко представлял, насколько это сложная, нервная и конфликтная работа. Ведь буквально каждый допрос – это как очередной экзамен. И я считал, что если справлюсь с такой тяжелой работой, то сохраню себя как человека, как личность. А нет, значит, моя судьба остаться инвалидом…
И думаю, что все-таки сделал тогда правильный выбор. Потому что я даже сам чувствовал, что процесс восстановления пошел заметно лучше именно от такой напряженной работы. Я помню, когда только начинал работать помощником прокурора района, то из-за напряженной обстановки вести следствие поручали всем, даже таким малоопытным работникам, как я. И мое первое дело мне дали о вооруженном ограблении.
Так, я помню, что во время допроса я несколько раз выскакивал в коридор, чтобы успокоиться, настолько нервничал и был напряжен. И тогда у меня произошел такой случай, который сейчас смотрится довольно забавно. По этому делу проходил один матерый рецидивист, который вдруг начал мне абсолютно все рассказывать: и где оружие достал и как жертв выбирал. Но когда я часов в десять вечера закончил допрос, старательно все записал, то он отказался подписывать протокол: «Расписаться? Нет, что вы, гражданин начальник! Просто вы как человек вызвали у меня симпатию, поэтому я вам все и рассказал. Но подписывать я ничего не буду» – и ехидно так улыбается… Вы себе представляете мое состояние? Это сейчас смешно, а в тот момент я готов был разорвать его в клочья…
И была еще одна вещь, которая потом сыграла важнейшую роль в моем становлении. Ведь прокурорская работа в чем-то сродни работе офицера. В том плане, что постоянно приходится принимать самостоятельные решения. Надо настраивать людей, уметь мыслить наперед, взвешивать все «за» и «против», фактически как у шахматистов. Все эти вещи очень близки к следственной работе.
Но вот в дивизионном трибунале работать в качестве секретаря мне не нравилось. Это же была чисто техническая работа, и я там был фактически писарем. А к технической работе у меня тяги никогда не было и нет.
– Но тогда, может, у вас было желание попросить о переводе на другую должность?
– Нет, при всей моей нелюбви к этой работе о переводе я потом даже не заикался, потому что мне казалось, что это уже какой-то вид приспособленчества. Да и какие могут быть на фронте мои личные желания, когда весь народ воюет?
– Расскажите, пожалуйста, о том, как под Харьковом вы попали в окружение и как из него вышли.
– Наша дивизия входила в состав, если не ошибаюсь, 28-й армии, и в мае 1942 года мы участвовали в Харьковской операции. Пошли в наступление из-под Волчанска и, насколько я знаю, именно наша дивизия ближе всех прорвалась к Харькову, потому что я совершенно точно помню, что вдалеке мы уже видели трубы знаменитого тракторного завода. И вот тут началось…
По сведениям, полученным от партизан, стало известно, что под нашим нажимом немцы создали мощную авиационную группировку, чтобы под ее прикрытием они смогли беспрепятственно отступить из Харькова. Но все оказалось не так, и немецкая авиация просто житья нам не давала…
Только представьте себе: с 3 часов утра и буквально до самых сумерек, с перерывом на два часа на обед, нас беспрерывно бомбили… Беспрерывно! И что интересно. По моим наблюдениям, в этой мясорубке у нас в дивизии остались живы только те, кто оказался или на открытой местности или на высотах. А вот все, что было укрыто и замаскировано, они подчистую разбомбили… Медсанбат в лесу, артполк, всех разбомбили, а мы как раз оказались на открытом месте и остались живы…
Конечно же, оказавшись в таком положении, нам пришлось начать отступать. Вообще те бои под Харьковом для меня оказались, пожалуй, самыми тяжелыми за всю войну. Эти постоянные бомбежки, страшные потери, растерянность наших командиров, отсутствие боеприпасов… Помню, у меня тогда состоялся разговор с одним командиром батареи: «Вон же немецкие танки. Бейте по ним!» – «Да было бы чем…» И он же мне рассказал, что им выдали всего по два боекомплекта, а чем воевать дальше? В общем, бесконечные бои, жара, голод, эти дикие бомбежки… А в бомбежку что чувствуешь? Свое полное бессилие… Свист – разрыв, свист – разрыв… Да еще немцы включали на бомбардировщиках специальные сирены, которые сильно действовали на нервы…
Но вот вы знаете, что я хочу вам сказать. Вот даже в этой тяжелейшей обстановке я не помню ощущения всеобщей подавленности и паники, которые описаны в некоторых интервью, которые вы мне дали прочитать. Не было такого! Я, например, хорошо помню, как мимо нас отступала какая-то воинская часть. В ней было человек пятьсот, и все они шли стройными рядами.
К тому же по долгу службы мне ведь приходилось общаться с беглецами, которых задерживали, и все они рассказывали одно и то же: решение прорываться по одному принимали командиры, так как в частях уже не было ни боеприпасов, ни продуктов…
А под Ольховаткой, например, наш комдив поручил нам задерживать всех беглецов и сколачивать из них боеспособные группы. Так что полной безнадеги и деморализации не было, ничего подобного. Да и как бы мы в таком случае смогли победить хваленую немецкую армию? Так что от некоторых интервью у меня осталось общее впечатление, что негатив в них значительно преувеличен.