Тогда, в Германии, было тепло и солнечно. День Победы застал его в местечке Радебойль, под Дрезденом. Ночью его разбудил Генка Котенков. Спросонья Охотников не мог понять, что происходит: вечером ходили слухи, что немцы согласились на безоговорочную капитуляцию, и вдруг почему-то стреляют.
– Победа! Победа! – закричал Генка, тряся обалдевшего от короткого, неожиданно прерванного сна Охотникова.
На улице стояла оглушительная стрельба. Солдаты палили из винтовок, автоматов, пистолетов весело и беспорядочно, кое-кто трассирующими пулями, разведчики – из ракетниц. В небе висели, медленно снижаясь, разноцветные фонари ракет, роняющие маленькие, быстро гаснущие огоньки, пунктирные линии трассирующих пуль уходили вверх и исчезали высоко в небе…
На тротуаре, прижимаясь к стенам, стояли немцы. Они, тихо переговариваясь, смотрели на цветные огни ракет, на пьяных русских солдат. Женщин было не видно. Женщины прятались от нашей радости. И вдруг к Охотникову бросилась немка, работавшая на батальонной кухне, – молодая женщина по имени Линда, эстрадная артистка из Гамбурга, оказавшаяся в Радебойле с семилетним сыном в результате сложных зигзагов эвакуации. Она взглянула на него заплаканными глазами и неожиданно поцеловала. Поцелуй Линды запомнился Охотникову – это был первый “поцелуй победы”, потом он целовался весь день – с солдатами, офицерами, русскими, угнанными в Германию, французами, чехами, пленными американцами и даже австралийцами; весь день до глубокой ночи люди пили, целовались, плакали и на всех языках повторяли: мир, мир, победа.
Но поцелуй Линды запомнился Охотникову не только потому, что был первым. Он не сказал до этого с ней и нескольких слов, и целовала она его не как знакомого, а от невозможности не разделить с кем-нибудь радость, что кончилась война, целовала его потому, что была до ужаса одинока, далеко от родного дома, среди чужих людей – одна.
Сейчас, вспомнив тот поцелуй, он подумал: он что-то означал важное, о чем еще не удалось подумать, важное не только для Линды, а и для него, связанное с ним, с его судьбой…
Он смутно помнил, что в тот беспорядочный день им владела тоска, непонятная грусть, будто конец войны был концом чего-то хорошего. Он сел на велосипед и поехал один по аккуратным, чисто выметенным улицам, мимо двухэтажных особнячков, мимо бесконечных заборов, складов и фабрик, мимо зазеленевших фруктовых садов. Он знал, откуда его тоска, – кончилась война, и снова одиночество. За всю войну он получил единственное письмо от некоей Раи Полещук из Перми, предлагавшей ему переписываться. На конверте стоял адрес: действующая армия, воину-освободителю, сержанту. Почему Рая Полещук хотела переписываться именно с сержантом, осталось для него тайной. Он не ответил.
Его остановили французы. Их было человек десять. Они перегородили дорогу баррикадой из бочек и не пропускали никого, не заставив прежде выпить вина из огромного серебряного кубка с рельефным изображением охоты на кабана. Кубок, очень тяжелый и вместительный, приходилось держать двумя руками.
Он выпил белого, кисловато-терпкого вина, после чего неожиданно для себя крикнул Vive la France!
[3]
, чем привел французов в такой ажиотаж, что они тут же наполнили кубок и заставили его пить под крики: “Сталин, Сталин!” Хорошенькая полноватая блондинка в белом фартуке выбежала из дома, на котором висела вывеска Zum blauen Augen
[4]
, объяснявшая, откуда бочки с вином. Размахивая двумя медными ковшами, женщина радостно приветствовала Охотникова по-немецки, и ему пришлось в третий раз осушить кубок с кабаном, и он пожалел, что у него нет третьей руки – кубок сделался тяжелым и неподъемным. Что ни говори, это был радостный день, и, что бы ни случилось в жизни, он будет помнить сияющие от счастья глаза французов, и поцелуй Линды, и веселую открытую радость хозяйки Zum blauen Augen, готовой выкатить из погреба последнюю бочку.
Кончилась война. Мир, мир, победа…
Девятого мая 1945 года – День Победы.
Девятое мая, в сущности, могло быть и восьмым. Капитуляция была подписана восьмого, и именно восьмого праздновали победу во Франции, в Англии, в Америке. Мы – девятого, будто восьмого Москва еще не верила, что война кончилась. Девятого было разрешено радоваться. Хотя и девятого война не кончилась – в каких-нибудь ста километрах от нас войска Шернера продолжали вести бои… И все же именно 9 мая стал Днем Победы, серединой жизни, днем, расколовшим ее надвое. После Победы – вторая жизнь. Для Охотникова – новая, действительно другая, непохожая на ту, первую, одинокую, бесправную, полную разочарований и неуверенности.
Его легко, без экзаменов приняли в институт как фронтовика и орденоносца (два ордена Красной Звезды и медаль “За боевые заслуги”), дали койку в общежитии на Трифоновке и вручили студенческий билет, о котором он до войны не смел и мечтать.
Еще в армии, на фронте, он впервые почувствовал себя равным – равным как солдат, разумеется понимая, что это особое – перед пулей, перед смертью, но все же – равенство. Его не спрашивали, кто его отец и что с ним, Охотниковым, произошло зимой тридцать четвертого года.
После войны он почувствовал себя полноправным человеком и на гражданке – ощущение для него неожиданное и новое. Он был как все, таким же, как его однокурсники, – счастливые тем, что остались живы, гордые своей героической судьбой, позвякивающие медалями и орденами, уверенные, что жизнь принадлежит им, победителям, освободителям Европы.
Все переменилось.
И то, что он пережил – декабрьская ночь тридцать четвертого, когда за ними пришли и посадили в нетопленый пульмановский вагон, ссылка и пыль раскаленного под азиатским солнцем поселка, отчаяние и одиночество, разрывающее сознание чувство несправедливости, выброшенности из жизни, – все потускнело, ушло в темные дебри памяти, приобрело новый смысл.
Сейчас он командовал тысячью строителей, возводил мосты, у него была семья – жена, дочь, к двум орденам Красной Звезды присоединился орден Трудового Красного Знамени, поговаривали, что создатели Хангарского моста, и он в том числе, представлены к Государственной премии.
Открытка с изображением Рейхстага, вопреки задушевно-официальной интонации, вызвавшей у него привычную оскомину, неожиданно взволновала Охотникова. Он не представлял себе, кто и откуда узнал его адрес. Тот факт, что кто-то разыскивал его и нашел, искал именно его, сержанта Охотникова, помнил его все эти годы, хотел увидеть, вызвало давно не испытываемое воодушевление.
За годы, прошедшие после демобилизации, Охотников не видел никого, с кем свела его война, если не считать Прасолова, встреченного им в Чите лет десять назад. Иногда он думал, что есть нечто противоестественное в том, чтобы не видеть тех, с кем бок о бок лежал под бомбами, прошел долгий, нелегкий путь от Шлиссельбурга до Будапешта, ел, как принято говорить, кашу из одного котелка, кого успел понять, полюбить, к кому успел привязаться за эти по-особому яркие годы его жизни.