Он налил самогону и протянул мне стакан:
– Пей, брат. Христос воскрес! А впрочем, помянем лучше Сергея Воронина.
Выпили.
На дороге
Немец сидел на обочине, спустив ноги в неглубокую, поросшую лопухом канаву, и держал в руках котелок. Котелок был наш, советский, плоский зеленый котелок с вогнутой внутрь стенкой, которая, по уставу, должна плотно прилегать к солдатскому боку. Впрочем, котелок этот никогда к солдатским бокам не прилегал, разве что на какой-нибудь проверке. Обычно он висел подвешенный к рюкзаку или в нем покоился. Прилегающего к солдатскому боку котелка я за всю войну не видел, так же, впрочем, как и солдат в касках, расплодившихся на экранах после войны в соответствии с высокими указаниями.
Дорога была забита машинами – где-то впереди, на мосту, образовался затор, и мы вылезли, чтобы поразмяться. Солдаты разглядывали немца, как разглядывают в зоопарке какого-нибудь дремлющего хищника, когда требуется изрядная доля воображения, чтобы представить, как этот хищник, рыча, разрывает свою жертву на части.
Война шла почти три года, и мы научились удивляться тому, что на нашем пути встречались нетронутые, несожженные деревни, неразрушенные города. Из газет знали и об Освенциме, и о Бабьем Яре, читали статьи Ильи Эренбурга, а Дима Бирюков, писарь из штаба бригады, декламировал на вечерах самодеятельности стихотворение Симонова “Убей его!”.
В немце, сидевшем на обочине, не было ничего такого, что давало бы повод видеть в нем садиста, насильника, убийцу. Не был он похож и на карикатурного фрица, в нем не было ничего смешного и жалкого. В очках, небритый, изредка неловко улыбающийся, он выглядел скорее нашим солдатом, переодетым немцем для какого-нибудь самодеятельного спектакля. И совсем невозможно было представить, что если он заговорит, то заговорит не по-русски.
Иногда он поднимал голову от котелка с пшенкой и улыбался, улыбался так, будто ему неловко, что он ест один и не может пригласить нас разделить с ним эту кашу.
Живого немецкого солдата так близко я видел впервые. Видел много пленных, они шли по дорогам, колоннами по четверо в ряд, видел их лица, усталые, иногда злые, чаще опустошенные, безразличные. Они шли молча, не глядя по сторонам, готовые ко всему. Видел убитых немцев – на Неве, под Тарнополем, на Висле. Они валялись на земле иногда еще не тронутые мародерами – сапоги, ремни, оружие, все еще было при них, но чаще – раздетые донага. Иногда на земле лежали только немцы, иногда – вперемешку с нашими.
Но никогда еще не видел немца так близко, чтобы отчетливо различать золотисто отсвечивающую небритость его щек, рыжеватый пушок на руке с аккуратно подстриженными ногтями и эту растерянную, извиняющуюся улыбку на тонких, мальчишеских губах.
– Поговори с ним, – сказал стоявший возле меня сержант Клиросов, тоже с интересом, отчасти брезгливым, смотревший на пленного.
Клиросов знал, что я говорю по-немецки.
Я спросил, как его зовут. Немец удивленно поглядел на меня. То ли он удивился, что с ним говорят на его родном языке, то ли из-за моего недостаточно правильного выговора вовсе и не понял, что я спрашиваю его по-немецки.
Я повторил вопрос. Он радостно закивал, назвал себя, сообщил, что он из Вернигероде, с Гарца, и снова заулыбался.
Не помню, как его звали, кажется, Отто. Не помню и всего разговора. Поначалу я спрашивал какую-то чепуху про Гитлера и Геббельса – Клиросова интересовало, где они в данный момент находятся. Немец пожимал плечами: где сейчас Гитлер и Геббельс, ему было неизвестно.
Кажется, он преподавал в гимназии, но чтo преподавал – не помню. А может быть, я сам решил, что он учитель, из-за его манеры говорить медленно, подчеркивая и повторяя отдельные слова. В общем-то, я мало что запомнил из этого разговора. Но главное запомнил. Даже не столько сами слова, а то, как они были произнесены. Сказал он это в самом конце разговора, сказал, по-видимому, испытывая ко мне некоторое доверие, что ли. Это была мысль, которая, по-видимому, его волновала. Он не просто повторял чужие слова, он действительно так думал. Он думал о справедливости.
– Вы не находите, – спросил он, – что судьба немецкого народа трагична?
– Трагична? – переспросил я, решив, что неправильно его понял.
– Да, трагична, – подтвердил он. – Разве справедливо, что умный, трудолюбивый, работящий народ должен жаться на крохотном клочке земли, в то время как на востоке колоссальные пространства лежат необжитые, незаселенные?
– И потому их надо завоевать?
Немец покачал головой:
– Нет, я так не думаю. Война ужасна. Но должно ведь существовать какое-то решение этого вопроса!
Решение вопроса было, в сущности, довольно простым: народы к востоку от Германии должны потесниться, уступив свое место немцам, а сами отодвинуться дальше к Уралу, а лучше всего и вовсе за Урал. Конечно, как полагал мой собеседник, сделать это лучше всего без войны, без кровопролития, а, что называется, полюбовно. Это, по его мнепию, было бы справедливо.
Кто-то спросил меня, о чем он говорит. Я перевел.
– А кашей своей его кормим, это он как считает, справедливо? – спросил Клиросов.
Я повторил его вопрос. Немец поглядел на котелок, погладил его зеленый, слегка помятый бок и грустно улыбнулся:
– Да, да… Я понимаю…
Чтo он понимает, я так и не узнал. Машины впереди заревели моторами, и мы бросились к своим понтонам.
Граница
Мы сидели в крытом брезентом “студебекере”, укрывшись с головой двумя плащ-палатками. Было холодно, и мы старались не шевелиться, чтобы не растерять тепло, накопленное в нашем убежище. Но когда машина останавливалась, нас встряхивало, мы просыпались, появлялись щели, в которые тянуло пронизывающим холодом. Мой сосед Алеха Пыжиков, наш санинструктор, начинал ворчать:
– Да не шевелись ты! Замерзнем, к чертовой матери!
Оправдываться было лень. Мы подтыкали плащ-палатки и снова погружались в дремоту.
На одной из таких остановок мы услышали выстрелы.
– Стреляют, – встревожился Пыжиков, – не на немцев ли нарвались?
Выстрелы звучали совсем рядом. Я нащупал автомат и высунулся из машины. Резкая, пронзительная волна холода окончательно разбудила нас. Я поднялся, путаясь ногами в плащ-палатках. Проснулись все, кто ехал в машине, повыскакивали из нее с винтовками и автоматами. Выскочили и мы с Алехой.
Стрелял капитан Махин, начальник штаба батальона. Стрелял из револьвера, стрелял вверх, кричал “ура” и ругался, весело, от души.
– Германия! – крикнул Володька, самый отчаянный парень в нашей роте. – Германия! – крикнул он еще раз и, подняв автомат, выпустил длинную очередь.
Поднялась беспорядочная стрельба.
Алеха степенно достал из портсигара заранее свернутую цигарку и закурил.