Сюда приходили и по делу, и без дела, предложить какую-то новую идею, подредактировать уже готовую передачу, “заглядывали на огонек”, просто поболтать – все знали друг друга.
Запомнилось, как посреди комнаты стояли на коленях Корней Чуковский и Ираклий Андроников. Чуковский “со слезами на глазах” умолял Андроникова не срамить его своими “передразниваниями”, а тот голосом самого Корнея просил прощения и клялся, что никогда больше не дерзнет изображать его.
В отделе собралась такая обойма талантливых редакторов, каким позавидовала бы любая нынешняя киностудия, не говоря уж о телевидении. Большинство были выпускниками ИФЛИ, редакционного факультета Полиграфического института и МГУ тех давних лет, когда уровень преподавания был не чета нынешнему.
Марта Гумилевская, Зинаида Андреева, Сарра Рудня, Галина Демыкина, Мира Ашкинезер, Тамара Седых, Ольга Очаковская, Елена Махлах, Виктория Мальт, Александр Хмелик… Нельзя не сказать и о первоклассных радиорежиссерах – о Розе Иоффе, создавшей такие замечательные передачи, как “Дон Кихот” с Качаловым и Яншиным, “Гулливер”, “Тамань”, о Николае Литвинове, чьи сказки, звучавшие когда-то по радио, до сих пор слушают дети на пластинках и дисках.
Вполне естественно, что в этой атмосфере Борис Слуцкий чувствовал себя легко и свободно. И хотя писал он чаще для редакций пятого этажа, он частенько появлялся и на четвертом, как правило, привлекая к себе внимание редакторш, особенно молодых, своими рассказами. Например, о том, как, будучи комендантом небольшого городка, кажется в Румынии, просиживал многие часы в библиотеке, где в изобилии имелись книги русских писателей-эмигрантов. Он установил там полевой телефон, и, когда его вызывало начальство, связной тут же давал ему знать. Надо сказать, что его знания о русской эмиграции были для того времени уникальны.
Однажды я застал Бориса беседующим с Викой Мальт. Она подозвала меня и, переглянувшись с Борисом, сообщила, что говорили они именно обо мне. Борис сидел с отрешенным видом, пока Вика объясняла, что он принес текст для передачи, которая предположительно должна называться “Народы мира славят Советский Союз”. Они хотят, чтобы я принял участие в работе над ней. Это была объемистая рукопись страниц в сорок, содержавшая высказывания о Советском Союзе разных людей, знаменитых и не знаменитых, выражавшие любовь к нашей стране и благодарность за избавление от Гитлера, письма, речи и песни о Советском Союзе, а также советские песни, такие как, например, “Катюша”, на языках европейских народов,
Вика предложила мне вместе с Борисом сократить текст и сделать передачу более стройной по композиции. Борис, однако, заявил, что сделал все, что мог, и пусть Исай разбирается сам. Мне показалась, что эта ситуация ему неприятна, и стал отказываться. Однако они уговорили меня. Я понял, что Борису возиться с этим надоело и в то же время не хочется, чтобы проделанная им работа пропала зря. В конце концов я согласился.
Я сократил передачу, с тем чтобы она уложилась в положенные сорок минут, и показал Борису. Он прочел и сказал, что сделано вполне грамотно.
Так я стал его “соавтором”.
Мы сделали с ним несколько передач по тому же методу – он собирал материалы, я их компоновал. Ни для него, ни для меня эта работа не была творческой, работа для денег. Для него главным были стихи, я приближался к тому, что стало главным для меня, – к драматургии. Однако делали мы эти “композиции”, как тогда назывались такие передачи, вполне добросовестно. Имели они успех у слушателей или нет, осталось для нас неизвестным. У начальства имели. Вспоминать об этом невесело.
Однажды решили сделать одну из таких “композиций” – о песнях Сопротивления – для музыкальной редакции Ольги Очаковской не порознь, а, так сказать, сообща. Эта наша попытка совместного писания текста – дело происходило в его комнате, кажется на Арбате, – закончилась тем, что решили все-таки писать отдельно, часть – он, часть – я.
Вот когда я впервые понял, что такое психологическая несовместимость! Мы не смогли написать вместе и двух фраз. Испытывая перед ним некоторую робость, зная его стихи, понимая его творческую незаурядность, я тем не менее никак не мог принять предлагаемый им текст. На мой взгляд, он звучал невыносимо. Справедливость требует признать – то, что предлагал я, не устраивало Бориса.
Позднее я слышал в его чтении несколько написанных им рассказов – “Франчишка”, о Франческе Гааль, венгерской киноактрисе, популярной у нас до войны, “Царенок” – о болгарском царе Симеоне II, и еще один – кажется, он назывался “Княгиня” – о солдате, мечтавшем испытать любовь княгини, даже не графини, а именно княгини. Это была отличная, точная, великолепная проза.
Но когда он писал для радио, текст звучал нестерпимо сухо, тяжело, газетно. То ли он полагал, что для радио так именно и надо писать, то ли относился к этой работе как к неизбежной повинности, поскольку других путей для заработка не было, и считал, что выкладываться ни к чему. Так я понимал это тогда. В своих записках, опубликованных после смерти, он подтвердил мою догадку.
Эта передача была последней нашей совместной работой.
Однако отношения наши остались если и не самыми близкими, то, во всяком случае, безусловно, дружескими. Я бывал у него. Разговаривали, трудно сейчас вспомнить о чем, но, без сомнения – о происходящем в стране, о литературе, о театре. Он читал мне свои стихи. Однажды на квартире возле Трубной (именно там он написал о глухом, слушающим радио) я впервые увидел Евтушенко, еще совсем молодого, только начавшего печататься. Слуцкий познакомил нас. Евтушенко вскоре ушел.
– Хороший поэт, – сказал Борис. – Ты о нем еще услышишь.
Когда появилась первая подборка стихов Бориса с предисловием Эренбурга, я уже знал множество его стихов – из тех, что вошли в его первый сборник “Память”. Многие – наизусть, такие как “Я говорил от имени России…”, “Давайте после драки… ”, “Писаря”, “Итальянец”, “Лошади в океане”. Он часто читал их у Юры Тимофеева в доме на Сытинском, на сборищах нашей большой компании.
Борис там держался легко и непринужденно. Смеялся, шутил. Собираясь привести одного из своих приятелей, заметил, что тот лицом похож на двугривенный в профиль. Его определения и характеристики отличались резкой, подчас парадоксальной образностью. Лицо его друга, чуть сплюснутое с боков, было очерчено точно и впечатляюще.
Однажды он привел к нам Долгина, “гвардии поэта”, как называл его Николай Глазков. Предчувствуя, что стихи Долгина вызовут у многих из нас неприятие или, по меньшей мере, растерянность и недоумение, еще до его прихода, слегка смущаясь, попросил, чтобы Долгина не очень ругали. Не ругали. Кое-кто даже хвалил, отчасти искренне и несколько неумело. И только Миша Зив, не слышавший предупреждения Бориса, заявил, что либо он, либо все остальные сошли с ума. Долгин улыбался.
Здесь, в Сытинском, Борис впервые встретил свою Таню. Однако пройдет немало времени, прежде чем она займет в его жизни такое место, что смерть ее станет для Бориса трагедией. Таня была неизлечимо больна. А Борис любил ее как никого и своей заботой подарил ей по меньшей мере лет шесть-семь жизни. Это он, Слуцкий, для которого когда-то любовь была не темой для стихов.