Можно, однако, и продолжить этот вывод Энгельса, сказав, что Дюринг путем политического и идеологического насилия хочет упразднить положительные стороны капитализма, а отрицательные стороны капитализма объявить положительными сторонами социализма. При капитализме работодатель на рынке труда платит за труд деньгами и взимает за продукты труда тоже деньгами. Противоречие состоит лишь в том, что капиталист стремится заплатить за труд поменьше, а за продукты труда взять побольше. При социализме Дюринга, при котором рынок труда и капитала отсутствует, работодатель за труд платит талонами в форме денег, но за продукты труда берет подлинные деньги. Это значит, что цену за труд предлагает только покупатель, а цену за продукты труда только продавец. Но, как известно, при социализме Дюринга и покупатель труда, и продавец продуктов труда есть одно лицо, которому Дюринг дает наименование хозяйственной коммуны.
Теперь, когда со слов социалиста Генрици нам ясно, из чьих рук должны быть деньги отняты, а со слов вождя расового социализма Дюринга ясно, в чьи руки они должны быть переданы, мы можем продолжить слушание оратора от народных антисемитов Иштоци.
* * *
«Граждане различных государств, особенно угрожаемых евреями, – продолжал Иштоци, – по званию своему члены парламентов, духовные, офицеры, чиновники, адвокаты, медики, ученые, профессора, художники, журналисты, сельские хозяева, фабриканты, ремесленники, купцы – все те, которые имели случай изучать годами еврейский вопрос в теории и испытать на себе его бедственное влияние в практической жизни, – собрались в большом количестве в сентябре 1882 года на международный конгресс в городе Дрездене, где они сделали еврейский вопрос предметом обстоятельного обсуждения и, между прочим, решили в качестве сведущих в этом вопросе людей обратиться к правительствам и народам приведенных евреями в опасность христианских государств с этим нашим воззванием. Мы взываем к правительствам, то есть к христианским советникам христианских государей, дабы они не ставили искусственных препятствий к легальной самозащите их народов против еврейства, а напротив, поддерживали в ней свои собственные народы, плоть от их плоти, кровь от их крови. К христианским же народам, более или менее утесняемым евреями, взываем мы, дабы они повсюду начали и организовывали свою законную самозащиту против евреев. В парламентах, в окружных и общественных собраниях и советах, в печати и в публичных собраниях надо развернуть живую антиеврейскую агитацию. В городах и селах надо создавать оборонительные союзы. Для руководства же последними пусть образуют в каждом государстве центральные комитеты, которые бы установили общую связь и учредили бы для борьбы с Alliance Israelite Universelle – Alliance Chretienne Universelle. И если этот наш призыв не останется гласом вопиющего в пустыне, то в скором времени будет смыто с чела девятнадцатого века постыдное пятно материальной и нравственной тирании семи-восьми миллионов антикультурного еврейского племени над 450-миллионным арийским или посредством христианства ариизированным – расою, которая призвана вследствие ее физического и умственного превосходства распространить свое семя вместе с выработанной ею цивилизацией на все пять частей света. За работу, христианские братья!»
Когда Иштоци кончил и утихли аплодисменты, овации, восторги, все присутствующие одним возгласом потребовали, чтобы он читал еще раз. Но поскольку оратор читал более часу, то желание это могло быть исполнено только на другой день, и те же самые слушатели присутствовали другой раз, испытывая впечатление, совершенно подобное первому. Никогда в жизни моей, ни в каком собрании публичном или частном не видел я такого успеха! Эти строки представляют очень слабый отголосок пережитых тогда всеми нами минут, отголосок возникшего у нас впечатления о силе противоеврейского движения и о значении Виктора Иштоци, его международного вождя. Слышавшему Иштоци однажды трудно не сделаться антисемитом на всю жизнь!
В сильном возбуждении мы, делегаты русских антисемитов, покинули пивной зал на Johannisstraße и принялись бродить по городу, чтобы как-то остыть и успокоиться. Надежда Степановна, почему-то стыдливо кашляя в кулак, как влюбленная девушка, сказала мне:
– Я знаю, вы лично знакомы с господином Иштоци, передайте ему, что благодарю его с улыбкой и слезой. Подобный душевный восторг я испытала в последний раз в прошлом году во время крестного хода от храма Спасителя, еще даже не оконченного, но уже прекрасного, в Кремль.
– Именно, – сказал Путешественник, – я тоже испытываю легкий озноб от сильного нервного возбуждения, как при посещении храма Спасителя.
Мы шли мимо ярких витрин роскошных дрезденских магазинов, гуляли по центральной городской площади, вышли к набережной, освещенной ровной цепочкой фонарей.
– Мне кажется, – сказал Павел Яковлевич, – что после речи Иштоци все споры на конгрессе утихнут. Как же теперь можно спорить, когда сказана такая объединительная речь и когда еврейский общий враг так ярко обозначен.
– Да и вообще, – сказал Путешественник, – все эти споры кажутся мне не более чем разговорами о стиле. Они напоминают мне споры между сторонниками Владимирского собора и Андреевской церкви в Киеве. Византийцы называют Андреевскую церковь беседкой или киоском, рококисты – Владимирский собор сахарницей или чайницей. А я в искусстве оппортунист.
– Ну уж, – улыбнулся Павел Яковлевич, – вы и оппортунист.
– Да, – сказал Путешественник, – там, где творчеству дана воля, где оно самобытно, оригинально, все стили хороши. Так же как и в общественно-политических движениях. Потому я и в антисемитизме оппортунист.
– Нет, дорогой Путешественник, – сказал я, – настоящий оппортунизм – не многообразие стилей, а примирение с дурным стилем. Если бы подлинные оппортунисты от антисемитизма не вынуждены были бы покинуть наш конгресс, вряд ли Иштоци удалось бы так успешно прочесть свой манифест и вряд ли он был бы встречен так единодушно. А сейчас, господа, мне пора, чтоб по свежим следам отредактировать стенограмму, ибо считаю своим национальным долгом русского антисемита как можно полнее передать это историческое выступление русской публике.
Однако, очутившись у себя в номере отеля, я понял, какой тяжелый труд мне предстоит. Пораженный глубиной мысли и силою чувств «Манифеста», я не сообразил, что «Манифест» попросту немыслим без читающего его Иштоци, как сам Иштоци немыслим для меня теперь без исторического документа, в который он вложил свою душу. Передо мной, правда, были корректурные листы «Манифеста», которые я заранее взял у самого Иштоци и которые за свой счет в миллионах экземпляров намеревался издать берлинский книгопродавец Шульце. Но вот уж когда можно было вспомнить итальянскую пословицу «Traduttore – traditore» (переводчик – изменник). В переводе «Манифест» написан таким варварским слогом, что сам автор и его немецкие и венгерские друзья исправляли этот слог, приведя в отчаяние немецких стилистов. Мне оставалось лишь одно: выбрать из различных корректур, а также из того, что я успел записать вслед за Иштоци. Конечно, я понимал, что не в состоянии передать этого пламенного чувства человека, целая жизнь которого привела его к антисемитским убеждениям, изложенным в этом охлаждаемом и ослабляемом всякой передачей документе. Поэтому, невзирая на то что Иштоци был утомлен своим чтением, я осмелился обратиться к нему, благо он жил в том же отеле, что и я. Вернее, я специально остановился в отеле Stadt Berlin, хоть он несколько дороговат, узнав, что там же остановился и Иштоци.