Явное злоупотребление – и на этот счет существует довольно широкий консенсус – происходит тогда, когда мертвых людей задним числом используют как агентов поддержки собственных интересов и как политический аргумент для решения собственных задач. Об инструментализации истории можно говорить в том случае, если собственные политические цели легитимируются за счет исторических фактов, искусственно (ad hoc) привязываемых к конкретной ситуации. Например, в феврале 2006 года, выступая на мюнхенской конференции по безопасности, Ангела Меркель предупредила о недопустимости «умиротворения» в ответ на угрозы со стороны иранского президента Ахмадинежада. Этим выражением она напомнила о французской и британской политике уступок по отношению к нацистской Германии в 1938 году, когда ей была отдана Судетская область тогдашней Чехословакии
[447]
. Отец и сын Буши легитимировали войну в Персидском заливе 1990 года и войну в Ираке 2002 года также ссылкой на политику «умиротворения» («Appeasement»). Тем самым проводилась параллель между иракским или иранским президентом и Гитлером, что делало невозможными дальнейшие дискуссии или переговоры и морально оправдывало войну как единственно возможное решение.
Ангела Меркель произнесла слово «умиротворение» с благими намерениями. Оно отражало стремление немецкой политики во всех своих шагах подчеркнуто дистанцироваться от негативной предыстории ФРГ. Ее политический императив гласит: никогда больше не допускать «умиротворения», то есть потворства негативному сценарию из-за собственной наивности или оппортунизма. Императив «Никогда больше!» подразумевает, что история повторяется и что необходимо предотвращать эти повторы. «Никогда больше!» – это также моральный императив педагогической работы, связанной с памятью об Аушвице. При всей ясности этого посыла остается неопределенной его применимость к конкретным случаям, ибо история не позволяет извлекать из нее дистиллированно чистых уроков. Ссылка на Аушвиц служила немецким политикам аргументом как в пользу отправки солдат бундесвера в Косово, так и против нее: дескать, агрессия Германии во Второй мировой войне не позволяет немцам никаких военных акций, и наоборот, Аушвиц не позволяет немцам проявлять равнодушие к геноциду. Михаэль Йесманн трезво заметил по этому поводу, что твердая решимость «не допускать никогда больше» еще ни разу не сумела предотвратить историческую катастрофу
[448]
. В 1994 году, когда на экраны вышел фильм Стивена Спилберга «Список Шиндлера», весь мир, ужасаясь, следил за геноцидом народности тутси в Руанде; в 1995 году, когда открылась выставка «Преступления вермахта», в Сребренице боснийские сербы проводили геноцид мусульманских сербов.
Использование слова «Appeasement» – идеально-типический пример исторической политики. Многие нации находятся в плену ключевых событий своей истории, через призму которых страна воспринимает современные вызовы и которые диктуют нормативные установки ее поведения. Под воздействием таких исторических воспоминаний, глубоко засевших в памяти и надолго определяющих сознание, формируются культурные парадигмы, посредством которых более или менее принудительным образом осваивается реальность. Понятие «инструментализация» сбивает с толку, ибо вызывает ассоциативные рефлексы, задающие определенную ориентацию, если в дело не вмешивается дистанцирующееся историческое просвещение. Нация, которая постоянно трактует вызовы будущего в свете невралгических ключевых событий прошлого, остается в плену (или в тени) собственной истории. Чтобы выйти из этого плена, нужно не забыть их, но преобразовать воспоминания о них так, чтобы прошлое утратило характер все заглушающей апелляции, а следовательно, и свое господство над настоящим. Иными словами, в воспоминаниях присутствует как активный формирующий элемент, так и пассивный элемент наложенной печати. Понятие «инструментализация» внушает мысль, будто прошлое надежно контролируется настоящим, но на самом деле именно прошлое, особенно травматическое, не выпускает будущее из своей хватки. Не мы владеем прошлым – это оно владеет нами.
Воспоминания как на индивидуальном, так и на коллективном уровне – не всегда благо; они могут служить и материалом, из которого возникают конфликты и агрессивные мифы. Они опасны и одновременно жизненно необходимы; они могут использоваться как средство для провокации насилия и как средство его предотвращения
[449]
. Если задача психотерапии состоит в том, чтобы нейтрализовать воспоминания, мешающие развитию личности, и преобразовать их в позитивные импульсы, то задача культурологических исследований – и это также тема данной книги – заключается в раскрытии опасной динамики коллективных конструктов памяти и разработке критериев для объективной оценки негативных факторов. Вот некоторые из вопросов, посредством которых должен оцениваться конструкт памяти:
– Закрытость или открытость: принимает ли он историческую правду или остается закрытым для нее?
– Односторонность или инклюзивность: сколько противоречий он способен вместить в себя?
– Эгоцентричность или толерантность: какие взаимоотношения с соседями он предусматривает?
– Героизация или виктимизация: является ли для него абсолютной доминантой понятие чести, или же важна исключительно роль жертвы?
– Экстернализация или интернализация: отвергается вина или принимается?
Мы не раз говорили о мемориальном этическом повороте, который одновременно является поворотом от героической памяти к памяти постгероической. «Постгероическое» подразумевает представление о травме, которое впервые после долгой фазы автоглорифицированной памяти выдвинуло на передний план беззащитную и пассивную фигуру жертвы. Память о Холокосте ознаменовала собой начало новой мемориальной фазы – ауратизации жертвы, которая открыла новый подход к насильственным аспектам истории (достаточно вспомнить о рабах, вывезенных из Африки, или о колонизации местного населения разных континентов) и в конце концов привела к конкуренции среди жертв. Возможно, апогей этой фазы уже пройден. Но понятие «постгероическое» употребляется и в тех случаях, когда речь идет о возможности мемориального дискурса вне его морального содержания. Сюда же относится понятие «мемориальный менеджмент», носящее чисто прагматический характер холодного (cool) и внеидеологического обращения с конструктами памяти, отличающего более молодое поколение от поколения 1968 года с его мемориальной стилистикой, которая основана на сострадании и сознании вины: «Чтобы справиться с неприятными аспектами истории, необходим определенный “менеджмент”; решение этой проблемы должно ориентироваться не на будущее состояние коллективного сознания, а на конкретные насущные задачи предотвращения конфликтов и на нормализацию условий общественной коммуникации и социальной миграции»
[450]
.