В этой записи очень важна формулировка «заражать». Главную цель искусства Толстой видел именно в том, чтобы «заражать» читателя своими мыслями, чувствами, духовным настроем.
Но вот к художественным достоинствам произведений Горького Толстой бывал порой беспощаден. Начинающего драматурга Горького не мог не задеть вопрос, брошенный великим старцем: «Зачем вы пишете это?» Но едва ли он знал, какие пометки оставил Толстой на полях его «Очерков и рассказов». Часть горьковских книг, подаренных Толстому, хранится в ясно-полянском музее. Вот Толстой пишет карандашом на полях рассказа «Супруги Орловы»: «Какая фальшь!» Ниже: «Фальшь ужасная!» Еще ниже: «Отвратительно!» А вот его мнение о рассказе «Варенька Олесова»: «Гадко» и «Очень гадко». И только рассказу «Озорник» великий Лев поставил «4», написав в конце текста рассказа: «Хорошо всё».
По воспоминаниям вождя символистов Валерия Брюсова, Петр Боборыкин возмущался сенсационным успехом постановки «На дне» в Московском Художественном театре: «Всего пять лет пишет! Я вот сорок лет пишу, шестьдесят томов написал, а мне таких оваций не было!»
В самом деле, было на что обидеться. Слава молодого Горького действительно была сверхъестественной. Его фотографии продавались на книжных лотках. В губернских и уездных городах появились двойники Максима Горького. Они носили, как и он, сапоги с заправленными в них штанами, украинские расшитые рубахи, наборные кавказские пояски, отращивали себе усы и длинные волосы, выдавали себя за настоящего Горького, устраивали концерты с чтением его произведений. Простонародная внешность Горького, лицо типичного мастерового сыграли с ним злую шутку.
Несомненно, он задумывался над этим и через некоторое время резко изменил свой внешний стиль – стал носить дорогие костюмы, обувь, сорочки… Зрелый Горький, каким мы знаем его по фотографиям, – это высокий, сухопарый, изящно одетый мужчина, не стесняющийся фотографов, умеющий артистично позировать перед ними.
Слава Горького начинает раздражать Толстого. «Настоящий человек из народа», который понравился ему своей, с одной стороны, стеснительностью, а с другой – независимостью суждений, превратился в кумира публики, известность которого затмила чеховскую и стремительно поднималась к его, великого Льва, олимпийской вершине. Но речь, разумеется, не могла идти о зависти. Просто Толстой почувствовал, что с появлением Горького наступает какая-то новая эра в литературе. Внешне Горький сохранял преемственность литературных поколений. Он клялся – и неоднократно – в верности Короленко. Он, как и Иван Бунин, Леонид Андреев, Борис Зайцев, Иван Шмелев и другие писатели-реалисты, с глубоким и даже каким-то интимным пиететом относился к Чехову. Что же касается Толстого, то для них он был богом, как, впрочем, и для Чехова. Бунин вспоминал, что каждый раз, отправляясь к Толстому, весьма независимый в поведении Чехов очень старательно одевался. «Вы только подумайте, – говорил Чехов, – ведь это он написал: „Анна чувствовала, что ее глаза светятся в темноте“!»
Для Горького Толстой, помимо писательской величины, являл собой еще и величину духовную, воплощая в себе образ Человека. «А я, не верующий в Бога, смотрю на него почему-то очень осторожно, немножко боязливо, смотрю и думаю: “Этот человек – богоподобен”». Эти слова завершают очерк Горького о Толстом.
Толстой одним из первых почувствовал, что Горький несет с собой новую мораль. Это насторожило его, потому что противоречило его философии личного спасения через индивидуальное деланье добра, вне лона соборного православия. С Горьким же приходила какая-то новая, искаженная «соборность» в образе социализма. Это тем более насторожило Толстого, что он глубоко почувствовал гордый индивидуализм раннего Горького и его ницшеанские истоки. Этика Толстого все-таки не порывала с христианством, какие бы еретические мысли ни высказывал он о божественном происхождении Иисуса и непорочном зачатии, как бы разрушительно ни отзывался он о таинстве Евхаристии и об институте церкви в целом. Взгляды Толстого имели христианские истоки. Он искал последней правды и хотел очистить христианство от наносной лжи. Горький же искал не христианской правды, а выхода из нее.
Первые дневниковые записи Толстого о Горьком были благожелательны. «Хорошо поговорили», «настоящий человек из народа», «рад, что и Горький и Чехов мне приятны, особенно первый». Но примерно с середины 1903 года отношение Толстого к Горькому меняется резко. И даже – капризно.
«Горький недоразумение, – записывает Толстой 3 сентября 1903 года и раздраженно добавляет: – Немцы знают Горького, не зная Поленца».
Но Вильгельм фон Поленц (1861–1903), известный немецкий писатель-натуралист, не мог составлять конкуренцию Горькому, который в 1903 году прославился в Германии пьесой «На дне». 10 января в Берлине состоялась ее премьера в Kleines Theater Макса Рейнгарта под названием «Ночлежка». Пьеса была поставлена известным режиссером Рихардом Валлентином, исполнившим роль Сатина. В роли Луки выступил сам Рейнгарт. Успех немецкой версии «На дне» был настолько ошеломляющим, что она выдержала триста (!) спектаклей подряд, а весной 1905 года отмечалось пятисотое представление «На дне» в Берлине.
Глупо и смешно подозревать Льва Толстого в зависти, но известный момент писательской ревности в этой записи присутствовал. Неслучайно, называя Горького «недоразумением», он вспоминает о немцах. Ошеломительный успех пьесы «На дне» не только в России, но и в Германии уже дошел до него. Толстой слушал «На дне» еще в рукописи в исполнении самого Горького в Крыму, и уже тогда пьеса показалась ему странной, непонятно для чего написанной. Если бы пьеса не имела такого успеха, Толстой просто посчитал бы, что молодой писатель сделал неверный творческий выбор. Он ведь и до этого упрекал Горького за то, что его мужики говорят «слишком умно», что многое в его прозе преувеличенно и ненатурально.
Подозрение в ревности усилится, если мы прочитаем дневниковую запись Толстого от 25 апреля 1906 года. В это время Горький вместе с актрисой М. Ф. Андреевой со скандалом путешествует по Америке, встречается с американскими писателями, дает интервью, и всё это широко освещается не только в американской, но и в российской прессе. «Читаю газету о приеме Горького в Америке, – пишет Толстой, – и ловлю себя на досаде».
Вот записи от 24 и 25 декабря 1909 года. «Читал Горького. Ни то, ни се». Что же он читал? Пьесу «Мещане». Но почему с таким запозданием, ведь это первая пьеса Горького, написанная еще до «На дне»? «Вечер вчера, – пишет он уже 25-го, – читал “Мещане” Горького. Ничтожно».
9 и 10 ноября того же года: «Дома вечер кончил читать Горького. Все воображаемые и неестественные, огромные героические чувства и фальшь». Опять – «фальшь»! Впрочем, есть добавление: «Но талант большой».
Талант большой, а вещь ничтожная и фальшивая?
Тем не менее интерес великого старца к «фальшивому» писателю не ослабевает. Запись от 23 ноября того же, 1909 года: «Читал после обеда о Горьком. И странно, недоброе чувство к нему, с которым борюсь. Оправдываюсь тем, что он, как Ницше, вредный писатель: большое дарование и отсутствие каких бы то ни было религиозных, то есть понимающих значение жизни убеждений, и вместе с этим поддерживаемая нашим “образованным миром”, который видит в нем своего выразителя, самоуверенность, еще более заражающая этот мир. Например, его изречение: веришь в Бога – и есть Бог; не веришь в Бога – и нет Его. Изречение скверное, а между тем оно заставило меня задуматься. Есть ли тот Бог сам в себе, про которого я говорю и пишу? И правда, что про этого Бога можно сказать: веришь в Него – и есть Он. И я всегда так думал. И от этого мне всегда в словах Христа: “любить Бога и ближнего” – любовь к Богу кажется лишней, несовместимой с любовью к ближнему, – несовместимой потому, что любовь к ближнему так ясна, яснее чего ничего не может быть, а любовь к Богу, напротив, очень неясна. Признавать, что Он есть, Бог сам в себе, это – да, но любить?.. Тут я встречаюсь с тем, что часто испытывал, – с раболепным признанием слов Евангелия.