А уже 17 июля в дневнике Гольденвейзера читаем, как Толстой в Телятинках переписывал завещание, где среди наследников кроме Саши фигурировала и его дочь Татьяна.
«Чертков привел Л.Н. наверх (своего дома в Телятинках. – П.Б.). Л.Н., здороваясь со мной, два раза крепко пожал мне руку. Он сел за стол и попросил меня диктовать с данного Муравьевым текста, тождественного со старым, но с прибавкой, что на случай смерти Александры Львовны раньше Л.Н. – всё переходит Татьяне Львовне.
Л.Н. был, видимо, взволнован, но писал быстро и не ошибался. Когда он дописал, то сказал мне:
– Ну вот, как хорошо!»
Всё, однако, было совсем не так хорошо.
В предисловии к публикации факсимильных текстов завещаний Толстого в «Толстовском ежегоднике за 1913 год» Чертков пишет, что этот вариант текста тоже оказался недостаточным, так как «на этот раз вкралась в завещание формальная ошибка в виде пропуска нескольких слов».
Что это были за слова? Из фразы «составлено, написано и подписано завещателем, Львом Николаевичем Толстым, находящемся в здравом уме и твердой памяти», – в новом варианте странным образом выпали слова «находящимся в здравом уме и твердой памяти».
Там было просто: «составлено, написано и подписано графом Львом Николаевичем Толстым». Поэтому завещание пришлось еще один раз переделывать, восстанавливая «здравый ум и твердую память».
На это потребовалось еще пять дней.
Конспираторы
Казалось бы, как суеверный человек Толстой должен был обратить внимание на «случайно» выпавшие из завещания слова о «здравом уме и твердой памяти». Но 22 июля в лесу близ деревни Грумонт (другие варианты: Грумант или Грумонд
[24]
) он переписывает и подписывает на этот раз уже окончательный текст своего юридического завещания.
История создания этого текста подробно описана в воспоминаниях секретаря Черткова Сергеенко.
«Лев Николаевич сел на пень и вынул прицепленное к блузе английское резервуарное перо, попросил нас дать ему всё нужное для писания. Я дал ему бумагу и припасенный мной для этой цели картон, на котором писать, а Александр Борисович (Гольденвейзер. – П.Б.) держал перед ним черновик завещания. Перекинув ногу на ногу и положив картон с бумагой на колено, Лев Николаевич стал писать: „Тысяча девятьсот десятого года, июля дватцать второго дня“. Он сейчас же заметил описку, которую сделал, написав „двадцать“ через букву „т“, и хотел ее переправить или взять чистый лист, но раздумал, заметив, улыбаясь:
– Ну, пускай думают, что я был неграмотный.
Затем прибавил:
– Я поставлю еще цифрами, чтобы не было сомнения.
И после слова „июля“ вставил в скобках „22“ цифрами.
Ему трудно было, сидя на пне, следить за черновиком, и он попросил Александра Борисовича читать ему. Александр Борисович стал отчетливо читать черновик, а Лев Николаевич старательно выводил слова, делая двойные переносы в конце и в начале строк, как, кажется, делалось в старину и как сам Лев Николаевич делал иногда в своих письмах, когда старался особенно ясно и разборчиво писать.
Он сначала писал строчки сжато, а когда увидел, что остается еще много места, сказал:
– Надо разгонистей писать, чтобы перейти на другую страницу, – и увеличил расстояния между строками.
Когда в конце завещания ему надо было подписаться, он спросил:
– Надо писать „граф“?
Мы сказали, что можно и не писать, и он не написал.
Потом подписались и мы – свидетели. Лев Николаевич сказал нам:
– Ну, спасибо вам».
Одновременно Толстому была передана бумага от Черткова, которая являлась важнейшим дополнением к завещанию. Согласно этой записке, все права на сочинения и рукописи Толстого переходили к Саше лишь формально. Реальным их распорядителем являлся Чертков.
Поразительно, но в день написания Толстым тайного завещания против жены Чертков ничтоже сумняшеся приехал вечером в гости к Л.Н. и С.А. Какой же надо было обладать железобетонной совестью, чтобы в такой день открыто смотреть хозяйке дома в глаза? И как же надо было к ней относиться…
Валентин Булгаков писал: «Когда я вспоминаю об этом вечере, я поражаюсь интуиции Софьи Андреевны: она будто чувствовала, что только что произошло что-то ужасное, непоправимое». Она «была в самом ужасном настроении, нервном и беспокойном. По отношению к гостю, да и ко всем присутствующим держала себя грубо и вызывающе. Понятно, как это на всех действовало. Все сидели натянутые, подавленные. Чертков – точно аршин проглотил: выпрямился, лицо окаменело. На столе уютно кипел самовар, ярко-красным пятном выделялось на белой скатерти блюдо с малиной, но сидевшие за столом едва притрагивались к своим чашкам чая, точно повинность отбывали. И, не засиживаясь, скоро все разошлись».
Вот в какой атмосфере было составлено завещание Толстого. С одной стороны – душевно больная жена, в голове которой смешались как будто взаимоисключающие вещи: страстная любовь и ревность к мужу, боязнь его потерять и… денежный расчет (ради детей). С другой – непробиваемый Чертков, поставивший себе непременной задачей одному являться распорядителем наследия Толстого. Впрочем, душевное здоровье Черткова… также вызывает сомнение.
Однажды С.А. и Валентин Булгаков оказались в одной коляске по дороге в Телятинки. Графиня ехала знакомиться с матерью Черткова Елизаветой Ивановной. По дороге она стала умолять Булгакова, чтобы тот уговорил Черткова вернуть ей дневники.
– Пусть их все перепишут, скопируют, – говорила она, – а мне отдадут только подлинные рукописи Льва Николаевича! Ведь прежние его дневники хранятся у меня… Скажите Черткову, что если он отдаст мне дневники, я успокоюсь… Я верну ему тогда мое расположение, он будет по-прежнему бывать у нас, и мы будем вместе работать для Льва Николаевича и служить ему… Вы скажете ему это?.. Ради Бога, скажите!
Приехав к Черткову, Булгаков передал ему просьбу С.А. Затем он пишет в дневнике: «Владимир Григорьевич – в сильном возбуждении.
– Что же, – спрашивает он, уставившись на меня своими большими, белыми, возбужденно бегающими глазами, – ты ей так сейчас и выложил, где находятся дневники?!