За этим неблаговидным занятием и застал разыгравшееся чудовище капитан-лейтенант Иван Федорович Крузенштерн.
Минуту спустя капитанский вестовой Прохор, оказавшийся случайно у двери своего командира, услышал набор таких слов, каковых от хотя и несдержанного, но строгих правил Крузенштерна сроду не слыхивал, а ведь годков пятнадцать, почитай, при оном обретается… Еще с плаванья на «Мстиславе»…
Приученный долгой службой при капитане держать язык за зубами, изрядно прореженными офицерской наукой, тут не удержался Прохор и поведал за обедом закадычному дружку своему, песельнику и балагуру — судовому подлекарю Алексею Мутовкину, под величайшим секретом, что верещал их благородие Иван Федорович, будто жучка дворовая, коей хвост дверью прищемили.
— А че верещал-от? — со ртом, набитым кашей, вскинулся Мутовкин, не мешкая между тем запустить свою ложку в общий котел.
— Да шут его жнает… — прошепелявил в ответ вестовой, запоздало испугавшись, что сболтнул лишнего.
Хотя и впрямь из брани капитана разобрал Прохор только слова: «За борт!» да «Под арест!»… Но вот кого за борт, кого под арест — сие загадка!
Впрочем, разрешилось все довольно скоро.
Еще не ударили полуденные склянки, как Крузенштерн вызвал к себе сперва вахтенного офицера лейтенанта Ратманова, а следом за ним — Прохора и дал обоим поручения — каждому свое.
А еще четверть часа спустя хозяин обезьяны поручик гвардии Толстой, он же — их сиятельство граф Федор Иванович, член посольской свиты камергера двора его императорского величества и разных орденов кавалера Николая Петровича Резанова, прильнув к каютному оконцу, увидел, как его любимица, жалобно крича, плюхнулась за борт и тут же скрылась в океанских волнах.
— Убью живодера! — граф метнулся к ящику с дуэльными пистолетами, в ярости забыв, что предусмотрительный Крузенштерн, зная за своим пассажиром репутацию известного бретера, вежливо, но твердо в самом начале круиза предложил Толстому сдать огнестрельное оружие в крюйт-камеру.
— Дуэлей на судне не потерплю! — глядя мимо поручика на стоящего неподалеку Резанова, объявил Иван Федорович. — Извольте запомнить сие, граф…
Что ж, можно обойтись и без пистолета!
Обнажив шпагу, Толстой рванул на себя дверь каюты. Она оказалась запертой. Поручик рванул еще раз — сорвал дверную скобу, а дверь ни в какую.
— Parbleu! — граф в бешенстве пнул дубовую дверь и сломал о колено дорогой золингеновский клинок с таким остервенением, точно это был позвоночник Крузенштерна.
2
Знаете ли вы, что такое удача, господа?
О, это особа непредсказуемая! Более своенравной и ветреной дамы и вообразить-то себе невозможно… Вы не заманите ее в свои объятья ни посулами, ни лестью; ничем не сможете удержать, если решит она вас покинуть… И все же каждый, кто хоть однажды общался с нею накоротке, никогда не забудет этой встречи.
Одного она одаривала улыбкой первой красавицы бала, за которой шлейфом вьются толпы воздыхателей. Другому представлялась пулей, только оцарапавшей щеку на дуэли с опытным противником. Третьему — являлась бог весть откуда свалившимся наследством, оборачивалась выгодным браком или нечаянно открывшейся вакансией.
Но мало кто даже из этих счастливчиков, наверное, догадывался, что самая великая удача — это просто жить! Жить, не ведая скуки и печали. Ибо только эти две вещи по-настоящему отравляют человеческое бытие, делают его несносным и пустым… Правда, бывают ситуации и пострашнее, когда даже скуку с печалью вам разделить не с кем, когда лишены вы возможности общаться с себе подобными, выйти вон из опостылевшей вам темницы… Тогда, именно тогда, мозг — этот паразит живого организма — начинает томиться, страдать от недостаточного притока крови, который порождается физической деятельностью: охотой, любовью, войной, наконец, дурачествами или картами, изобретенными обществом с одной целью — убить время…
Si jeunesse savait, si vieillesse pouvait… — вот все, что остается узнику.
…Оказавшийся под арестом в тесной каюте «Надежды», лишенный карт, лошадей, женщин и даже вина, граф Федор Иванович Толстой скучал самым отчаянным образом.
— Какая нелегкая занесла меня в этот круиз? — в который раз задавал граф себе один и тот же вопрос, ответ на который, к слову, был ему прекрасно известен. Однако начни он теперь убеждать себя, что отправиться в кругосветный вояж побудило его не желание повидать свет, а некоторые обстоятельства, не терпящие отсрочки, а пуще того, решение семейного совета Толстых, твердо обязавшее Федора Ивановича заменить в путешествии своего кузена и выпускника Морского шляхетского корпуса Федора Петровича Толстого, станет на душе еще мрачнее.
Нет уж, лучше думать о приятном… К сожалению, таковых мыслей и воспоминаний у графа в этот миг не нашлось. Чтобы не завыть в голос от тоски, смешанной со ставшими привычными за месяцы плавания легкими приступами морской болезни, Федор Иванович подобрал с пола обломок шпаги и принялся методично метать его в дверь, гадая, войдет ли кто в каюту в сей неподходящий для визита момент или нет…
Метать клинок бесцельно ему вскоре надоело, и граф, усмехнувшись, подошел к столу. Сломав два гусиных пера, на обрывке пергамента нарисовал мерзкую физиономию капитана, свечой притеплил концы рисунка к каютной переборке и снова принялся за боевые упражнения.
Вжик! — и клинок приколол нос нарисованного Крузенштерна к стене. Вжик! — и опять попаданье, на сей раз в подбородок. Это неожиданно напомнило графу недавнюю проделку, учиненную во время стоянки у Маркизских островов, на сопутствующем «Надежде» шлюпе «Нева», да не с кем-нибудь, а с лицом духовного сана, отцом Гедеоном — иеромонахом посольской свиты, взятым в круиз для обращения в православную веру туземных народов.
…Гедеон был худым, угрюмым на вид и падким на хмельное священником. Говорил он мало, большей частью на проповедях, да и то таким низким и мрачным голосом, что у Толстого закрадывалось серьезное сомнение в том, что кто-то из корабельной паствы после речей сего слуги Божия становился к Господу ближе… Настоящее красноречие пробуждалось в иеромонахе пропорционально выпитому спиртному. Глядя на желчное, испитое лицо Гедеона, граф не раз ловил себя на мысли, что подобный лик скорее отпугнет дикарей, нежели привлечет их в лоно православия.
Может быть, к этим мыслям примешивалось и личное. Федор Иванович, сказать честно, не любил попов. Повинна в том оказалась религиозность его матушки — графини Анны Федоровны, вышедшей из богобоязненного рода Майковых и с детства пытавшейся привить набожность любимцу Феденьке.
Что за скука стоять этаким истуканчиком в храме, слушая непонятные песнопения и проповеди? Ни ущипнуть стоящую рядом и проливавшую слезы умиления барыню, ни показать язык толстому рыжему протоиерею, тонким бабьим голосом выводящему псалмы… Токмо крестись да бей поклоны…
Кто знает, не из тех ли малоприятных детских воспоминаний и возникло у графа желание подшутить над Гедеоном. Федор Иванович трижды приносил ему бутылки из личных, катастрофически тающих запасов, чем вызвал необычайное расположение иеромонаха. В свою очередь и граф получал интерес, глядя на картину грехопадения духовника. Происходило это всегда одинаково: Гедеон трясущимися руками откупоривал бутылку, одним махом заливал в себя половину ее содержимого. Блаженно икал. Глубоко посаженные глазки приобретали живой блеск. Он крестил свой впалый живот, потом графа. Выпивал остатки вина и впадал в прострацию, из которой выводил его лишь сигнал, зовущий к обеду.