Единственный текст – единственный за многие годы, в котором не было ни слова о кофе. Когда он прочитал его в микрофон со своей всегдашней улыбкой – я просто не поверил своим ушам и не знал, что делать… Какие-то непроизносимые китайцы, старинные книги, тайники в башнях – черт знает что, ни слова о кофе. Получалось, что Иосиф сам, по собственной воле и непонятной причине, зачем-то развалил в прямом эфире многолетний контент и нарушил условия контракта.
И потом, ночью у него дома – уже разгоряченный, конечно, – я набросился на него: к чему этот восточнокитайский бред, не заморочила ли его красотка Арти и что теперь будет с нами и с «Радио Монтенегро»? Но, честно сказать, до сих пор не понимаю, было ли мне тогда страшно за него или весело?
А ему было весело: в кофейном дыму, смеялся он, растворяется даже туман китайской мысли, и он готов хоть сейчас хоть на спор придумать не меньше пяти поворотов, возвращающих эту мысль к исходной точке… Но больше всего (тут я не очень отчетливо помню) его занимало, отчего в Китае на протяжении сотен лет так любили прятать книги в стенах башен – ведь там они не теснятся, башни, как в Европе, и не образуют замков и крепостей, а возвышаются одиноко. Какой смысл, шептал он, делать тайное настолько явным? Не значит ли это одновременно утаить и указать, намекнуть заметным на незаметное, привлечь знающих и отвести непосвященных? Что-то в этом роде… И усмехался: сколько башен пришлось бы обыскать в городе Котор, если б кому-нибудь вздумалось здесь последовать примеру китайцев?
И тогда я без шуток испугался, не случилось и в самом деле чего-то ужасного, не просквозило ли мозги Иосифа нашим бокельским ветром, как бывало не раз со многими чужаками?
Не обижайтесь… Тут с каждым годом все больше туристов и экспатов. Но у нас иногда говорят (не обижайтесь!), что жить в Которе по-настоящему может только тот, кто родился на заливе, в Боке. А чужеземец не способен долго выносить город, где все двоится и ничто не надежно – ни вверху, ни внизу. Ведь вы уже знаете, наверное, что в церкви Святого Луки пол выложен из могильных плит и два алтаря – католический и православный, а в русле Гурдич у Южных ворот не течет своей воды, но только заемная, по сезону: то пресная с гор, то – соленая, морская? А не слышали, что Часовую башню на главной площади, мимо которой мы ходим каждый день, одно землетрясение сначала качнуло вбок – к морю, на запад, а другое – через сто лет – поставило на место?
И, признаться, мелькнула у меня в ту ночь мысль, не вознамерился ли уже город Котор прогнать (как многих чужаков когда-то – не обижайтесь!) – выдавить, словно русло Гурдич, и русского Бариста, литовского еврея Иосифа Кана и его американскую подружку?
…И даже вроде бы легче сделалось на сердце (стыдно сказать!), когда он сунул мне перед уходом эту сумку с дисками и пробормотал под нос, будто собирается переезжать… или «собираемся» – сказал он… Не помню…
…А зачем она соврала, что сегодня заходила в кабинет первый раз, – не знаю.
Она ведь всем рассказывала (и теперь рассказывает), что хотела бы сделать книгу: собрать эссе Иосифа, лекции, воспоминания… И ей дней через девять уже отдали почти все бумаги и книги (то есть почти все, что было на английском): мы вместе и разбирали их в кабинете. И позднее, примерно через месяц после его смерти, она приходила несколько раз – и ее пускали, как обычно, жалели… Брала у меня записи разных лет, что-то копировала из большого компьютера. Да, собственно, и секретов никто не делал, ведь все было опубликовано – и не был же Иосиф ни шпионом, ни киберпреступником, в конце концов…
Вы же видели: у него и пароля не было на компьютере, и остались только справки, старые эссе и переводы…
И все же напрасно, кажется мне, вы так упорно отказываетесь послушать его записи. Все-таки слова написанные, и речь звучащая (особенно его речь) – это стихии разные, будто разные воды: морская и дождевая – сказал бы я, если бы у меня был талант Милорада Павича. Хотя, наверное, понять вас можно… Кому же хочется быть вторым? А от интонаций его отделать трудно – слишком уж заразительны. Si puo capire, как говорят итальянцы.
А вот книжки, которые он забыл в сумке, я, пожалуй, отдам вам. Чего им пылиться у меня? Ей они ни к чему, а я все равно не смог бы читать их по-русски. Возьмете?»
И мы не станем спорить, из лени или из вежливости Дан кивнул, а не пожал плечами.
Но готовы ручаться: и сам он не вспомнил бы, когда последний раз хохотал так смачно – до слез, до хруста в затылке, – стоило только дома в Ораховце достать из пакета эти книги – распухшие, побуревшие, как бы выдранные из своих обложек, но сохранившие титулы. Первой оказалась знаменитая «Онейрокритика» грека Артемидора Далдианского, прямо-таки истерзанная карандашом – самый полный и самый древний сонник Европы в классическом переводе Гаспарова. Второй была – очевидно, пиратски изданная, но так же исчерканная – повесть «Мария и Мириам»…
А вот почему мы вспомнили об этом так – здесь и сейчас, – сказать затруднительно. Наверное – возможно, – все могло бы прозвучать иначе, каким-то иным из девяти способов, но при этом нельзя же было оставаться уверенными в том, что история не поменялась бы тогда, наподобие мелодии при перестановке нот.
Ведь нам – признаемся – не позволено ни объяснять, ни вмешиваться, а только рассказывать.
И к тому же до сих пор не ясно, сколько пролетело (дней или недель?) после этого дара, случайного и напрасного.
В самом деле приезжала из Триеста Алия: дважды – почти не видимая из-за выгружаемых бутиковых коробок; деликатная, но непререкаемая, как улыбка стюардессы, ладонь медсестры. И Дан не успел заметить, когда гардероб начал обдавать его, открываясь, каким-то душистым итальянским полушепотом и когда его перестало раздражать собственное отражение в зеркале.
Как будто растворился и узел между лопатками при вдохе – там больше не запекался фантомным сгустком ничей взгляд в спину. Пропала привычка оглядываться. В каждом седом черногорце перестал мерещиться Джан.
Прямо в Ораховце опробованы были, кажется, все разновидности домашней сливовицы: двумя рюмками, после уборки, чуть ли не каждую неделю его угощала Милица с печальной улыбкой и непременными новостями от младшей дочери, которая неудачно вышла замуж за русского бизнесмена.
И каким-то трогательным – сливовичным – осенним отблеском начали отражать залив дворцы бокельского побережья, когда-то выстроенные воинами и мореходами в вековых – видимо, венецианских – грезах.
Перестали удивлять здешние полудеревенские музеи, но все подозрительнее поглядывали окаменевшие ангелы из-за каждого угла: с барельефов баптистериев и фамильных гербов, с реликвариев и кафедральных фронтонов. И опять же не ясно, когда он догадался, что все они на одно лицо, а потом и вспомнил, где встречал это лицо: неподалеку, на полу римской виллы, раскопанной археологами в городке Рисане, полулежал на вспухших крыльях мозаический Гипнос – одутловатый, забывчивый бог сновидений, спустившийся сюда на две тысячи лет раньше.
И уж, конечно, нельзя посчитать, сколько раз с тех пор он проговорил в нависающую слева слоистую тень микрофона: «В эфире – русское "Радио Монтенегро"».