Я стал с благоговением смотреть, как фельдшеры переворачивают тело. По правде, они обращались с ним, как с куском дерева. Я думал рассердиться, но потом вспомнил, как вчера плакал доктор Тарасов, говоря, что у него трясутся руки и он не сможет вскрывать своего отца и благодетеля. Пришлось Виллие все делать самому, а его посадить за протокол. Наверное, хирургам нужна какая-то бесчувственность.
Я смотрел на тело и не слишком узнавал его. То есть, конечно, сходство было разительное. Вряд ли найдется еще человек, столь хорошо сотворенный. Руки, ноги, все части могли бы послужить образцом для ваятеля. Нежность кожи необыкновенная. И вместе с тем меня сбивало с толку, не подберу слова – плоть оплыла, как сугроб или мороженое, оставленное на тарелке. Я снова спросил Виллие, и он ответил, что расслабление мышц дает такой эффект.
Государя облачили в парадный общевойсковой мундир со звездой и орденами. Надели на руки белые перчатки. Положили на железную кровать, накрыв кисеей. В ногах поставили аналой с Евангелием, который по очереди читали священники, сменяясь каждые два часа».
Приложенный к записям протокол вскрытия удивил генерала: «На обеих ногах ниже икр приметны темно-коричневые рубцы, оставшиеся по заживлении ран, которыми государь одержим был прежде… Оболочка мозга во многих местах твердо приросла к черепу… Печень оказалась необычайно крупной». Когда в юности Шурку пугали сифилисом, то его почему-то потрясли не рассказы о провалившемся носе, а сообщение, будто мозги накрепко слипаются с костью и перестают варить. Неужели Ангел переболел страшной заразой? Вдруг совершенно в ином свете представилось нежелание государя жить с женой. Да он просто боялся за нее. А все искали тайных причин охлаждения.
В тетрадке лежал еще один лист. Плотный, согнутый посередине, со слегка обтрепанными краями. Бенкендорф не сразу понял, что это, но вчитался и позеленел. Протокол опроса садовника Федора, который дал крестное целование не разглашать сути разговора и сообщил князю Волконскому следующее:
«К внучке я ходил на именины. Ночь-то была с 18-го на 19-е жуть. Ветер, холод до костей. С моря волна шла на берег злая. Я тверезый был, ей-богу, потому болезнь у меня в кишках, с детства винца нельзя испить. Тут думаю, как бы мимо дома в такой темнотище не проскочить. Пособи, Заступница! Вдруг понизу ветер утих, остался только в верхушках деревьев. Малость развиднелось. Ну, думаю, слава тебе Господи, дошел, вот моя хибара. Глядь, сад-то все светлеет и светлеет. А, вроде рано еще. Задрал я голову. Святые угодники! Прямо на нас плывет шар, как бы весь вылепленный из света, синеватый. И такая жуть меня взяла, такая вдруг тоска, точно ничего хорошего не осталось. Вот завыл бы и удавился. Чур меня!
Я упал на землю, не могу двинуть ни рукой ни ногой. Слава Богу, малый куст закрывает. Вдруг отворяются двери из дворца. Ну, так мы дом прозвали, где государь-то помирать изволил. И выходят их императорские величества, одетые, как на прогулку. Батюшка-царь наш, Александр Павлович, поцеловал жену эдак слабо, в лоб, потом резко отпрянул от нее, спустился с крыльца и зашагал по дорожке к шару. А тот, злодей, уже на землю осел и выпустил из себя три тонких уса. Царица, сердешная, закрыла лицо руками, как бы плачет.
Государь-то приблизился к шару, я хотел ему крикнуть: “Куда? Погоришь! ” Да язык от страха к гортани прирос. Вижу, он шагнул к нему и слился. Проглотил его, значит, окаянный. Более ничего от света было не видать. Злодей мигнул, вспыхнул еще ярче да и стал подыматься. И в ту же секунду я от великого ужаса лишился всех ощущений. А очнулся утром, с холоду, и узнал, что его величество того, значит, скончались».
Рассказ садового дедушки потряс Александра Христофоровича своей несуразностью. Была охота Петрохану возиться с пьяницей? Светящиеся шары – новое слово белой горячки. То, что старик в холодной ночи пролежал до утренних заморозков, говорит о количестве выпитого. Хорошо, не помер.
Генерал налил себе стакан виски. Подошел к окну. Полюбовался на фонарь – благо цивилизации. Жена с дочками давно вернулись из театра и, не беспокоя его, улеглись спать. Улица была пустынна. Ни стука каретных колес. Ни запоздалых пешеходов. Вдруг Александру Христофоровичу сделалось жутко от этой необычной пустоты. Он задрал голову и посмотрел вверх на мглистое, пронизанное иглами холодного дождя небо. Ясно, что значит: ушел и умер. Но что значит: умер и ушел?
* * *
Что произошло в тот страшный миг, когда голова Минкиной отделилась от тела? Что произошло до него? Говорили, железный граф неведомо как узнал: Настасья неверна ему. И все эти годы, все бесчисленные письма с долгими обстоятельными рассказами: дела, слава Богу, идут тихо, мирно, благополучно, в имениях порядок, полевые работы закончены – она лгала. Своему господину и благодетелю! Гадюка.
Вот от чего можно было сойти с ума. Не от ее смерти.
Говорили, бешенство Змея было так велико, что он приказал разрушить памятник любовнице в Грузинском парке. Но ведь прежде он этот памятник поставил. Уже зная, кем была Минкина.
Страх пробирал по спине, когда вдумывались в смысл произошедшего. Деятельный, ворчливый старик, лучший администратор империи, лукавый прозорливец, опора двух государей, яко помешанный, рыдал, не принимал почты, бился грудью о камни пола в соборе, норовил прыгнуть в отверстую могилу за возлюбленной. Уже зная все.
И рождалась страшная догадка. Не он ли сам… А потом обвинил других. Да не облыжно. Трудно ли подбить выпоротую девку на месть? Трудно ли сыскать душегубцев в доведенной до отчаяния дворне?
Другой вопрос, зачем? Именно тогда, когда августейший благодетель рассчитывал на железного графа более всего? Когда судьба империи висела на волоске?
И тут же в памяти всплывало иное, страшное время. Гибель Павла. Тогда Аракчеева тоже не было рядом с покровителем. Государь вдруг рассердился на него, выслал. Узнав о заговоре, верный пес будто бы поспешил в столицу, но был задержан на въезде. Так он сам говорил: «Окажись я рядом, и ваш отец остался бы жив». Не этим ли приворожил несчастного Ангела, у которого из крыльев густо сыпались перья?
А на деле? Что было на деле, знали немногие. И те молчали. Догадывалась августейшая вдова. Аракчеев некогда оттеснял ее от мужа. Оттеснял и от старшего сына. Точно в ней одной, в ее семье, детях крылась угроза молодому царю. Сила Андреевич сумел убедить Александра: мать, братья, сестры – соперники. Их можно любить, заботиться, но доверять – никогда. Ангел и сам знал это, тем охотнее принимал уверения от преданного служаки.
Но старуха-царица знала: предаст. И в этом убеждении воспитала среднего сына. Алексей Андреевич всегда чувствовал: Никс горло перервет. Рано или поздно. Потому не доверял. Побаивался щенка.
Стоил ли сопляк пороху? Семи лет, выучив ружейные приемы, встал у двери в царский кабинет: «Мимо меня никто не пройдет, даже Аракчеев. А ему везде можно!» Брат смеялся, трепал Николя за ухо. Не видел в шутке обидного. Но игра игрой. А слово словом. Ведь не Строганова помянул, не Новосильцева, не Кочубея. Нашел себе врага по плечу. Смотрел волком, скалил молочные зубы.