Отец Морон заговорил, и его голос дрожал от гордости и возбуждения.
– Господь, – сказал он, – сам Господь помогает мне.
Франсуаз шагнула к нему, готовая крепкой затрещиной развеять его религиозные предрассудки. Однако в то же мгновение яркий свет, наполненный темно-синими переливающимися чешуйками отблесков, вспыхнул под высокими сводами.
– Наш Отец и Повелитель, – раздался над нашими головами властный, подавляющий волю голос, – с тобой, Морон. Имей же силы и смелость, чтобы противостоять дочери Тьмы.
16
– Ортега? – закричала Франсуаз, перекрывая льющийся из ниоткуда голос. – Ортега Илора. Отпусти этого несчастного – ты уже довольно запутал его.
Я покачал головой.
Больше всего на свете я ненавижу споры на религиозной почве.
– Оружие детей Преисподней, – продолжал Илора, – это ложь. Не дай им запутать себя, Морон. Помни, что они не имеют власти над тобой, если ты сам не дашь им такую власть. Борись.
Отец Морон выпрямился; слова Ортеги наполняли его силой, которую он вряд ли захотел бы получить, имей он представление о последствиях.
– Морон, – грозным тоном проговорила Франсуаз, – остановись. Ты не должен подчиняться этому человеку; он всего лишь использует тебя.
– Я не подчиняюсь Человеку, – возразил Морон, – но Богу.
Он поднес руку к горлу, и на мгновение мне показалось, что от избытка чувств и перенапряжения святого отца поразил сердечный приступ; но вскоре я понял, что это не так.
Пальцы священника сомкнулись на кресте, висевшем у него на шее.
– О, нет, – пробормотала Франсуаз.
– Именем Господа, – провозгласил священник, – именем Господа заклинаю тебя, о порождение Тьмы, возвращайся назад, в Преисподнюю.
Алые всполохи окрасили лицо моей партнерши; мощный порыв ветра распушил ее волосы.
Ветер принес с собой крохотные прозрачные льдинки, на которые распадалась хрустальная сфера, отделяющая одно мироздание от другого.
Только Франсуаз и я могли ощутить это разрушительное дуновение, вырывающееся из трещин в ледяной корке пространства. Ни одной вещи в комнате не тронуло его прикосновение: ни листков бумаги, на которых мелким ровным почерком была написана воскресная проповедь; ни тонкой занавески, закрывавшей окно.
Холодный ветер не коснулся и отца Морона. Его одежда, длинная и широкая, даже не колыхнулась.
Только демонесса, рожденная в иной сфере мироздания, могла почувствовать холод, царящий между мирами. И чувствовал его я, ибо моя душа принадлежит ей.
Священник не слышал мелодичного звона, с которым крошились и падали грани реальности. Он не мог слышать тысячи тысяч голосов, стенавших в бессилии желания. То содрогались те, кто жаждал вернуться в наш мир, сбежать оттуда, куда завел их избранный ими путь.
Лицо Франсуаз стало жестоким.
Даже она не в состоянии предвидеть, к чему может привести образование трещины в человеческом мире. Тысячи нетварей, скуля и воя, скребутся у границ нашего мироздания, и впустить их внутрь столь же легко, сколь сложно выдворить их обратно.
– Заклинаю тебя, – нараспев проговорил отец Морон, – вернись в тот мир, откуда ты пришла.
Каждое слово, произносимое священником, выбивало новый осколок из хрустальной сферы.
Он не видел этого и не понимал.
Его глазам было открыто лишь то, что происходило в его мире. Он мог смотреть лишь на девушку, чьи глаза, обычно серого стального цвета, теперь мерцали ослепительным огнем; на ее волосы, подхваченные силой, которую он не чувствовал; он видел ненависть на ее лице и думал, что это чувство направлено на него.
Морон знал лишь часть правды и принимал эту часть за истину.
И вина его была не в незнании, но в нежелании узнать больше.
– Несчастный дурак, – пробормотала Франсуаз.
Я не видел лица Ортеги Илоры, но слышал его голос. Он раздавался из пучка темно-синего света, мерцавшего над нашими головами.
– Хорошо, – ободряюще говорил комендант. – Будь тверд в своей вере, Морон; помни, что невинные души взывают к тебе, моля о помощи.
Ветер ударил меня в спину и чуть не подхватил.
Голос Ортеги становился все громче, и с каждым новым словом усиливался свет, озарявший церковные своды. Отец Морон воздевал руки к бесконечному небу, и сапфировые лучи заливали его, превращая в темный, безликий силуэт на фоне торжествующего света.
И таковым стал Морон, отдавшись религиозному экстазу; это уже не был человек, которого я знал, хотя бы и несколько минут.
Властный, толкающий вперед голос коменданта Ортеги наполнил Морона той силой и уверенностью в себе, какие человек никогда не может найти внутри себя, но только вовне.
Точка опоры, дающая силы оттолкнуться и прыгнуть, всегда должна находиться перед глазами человека, но не в нем самом; и не имеет значения, идет ли речь о настоящих глазах или о том, что называют «духовным зрением».
И все же Морон не изменился.
Его не стало.
Человек, когда-то бывший ребенком, человек, о чем-то мечтавший и чего-то боявшийся, человек, который отправился учиться в семинарию – как знать, по своей ли воле или повинуясь воле отца, – потом стал священником, человек, который еще несколько минут назад направлял на меня дуло пистолета, – он исчез.
Человеческая душа слишком слаба, чтобы противостоять искушению; и в страхе перед искушением явным она отдается тому, что полагает добродетелью. Избегая одного демона, она сама идет в когти другого, более страшного.
Религиозное рвение захлестнуло отца Морона и утопило его. В фанатичном экстазе он потерял способность думать и чувствовать; сердце его билось ровно, ибо не осталось в нем места страстям и сомнениям, но лишь служению и долгу.
И было в Мороне меньше человеческого, чем в маленьком крестике, который сжимал он в своих руках.
Орудие, радующееся тому, что не оно само направляет удар.
Голос Ортеги проникал в самую глубину сердца священника. Человек, прячущийся за сапфировым светом, знал все изгибы тропы, по которой шла запутавшаяся душа отца Морона.
Ортега знал его закоулки, его мечты и его слабости. Он знал, что отец Морон верит в Бога, знал и то, каким он представляет себе Создателя.
И Ортега создал его для отца Морона.
Человек, создающий Создателя для людей, – не это ли высший из парадоксов веры? И что является верой– прыжок в реальность, которую мы не видим, реальность, которую мы никогда не сможем посетить, пока существуем в другой, реальность, о которой в буквальном смысле ничто не может нам поведать – ни звуки, доносящиеся оттуда, ни слова других людей, ни ночные сны?
Реальность, знать о которой мы можем лишь из книг, которые кто-то назвал святыми, – кто знает, по какой причине; реальность, о которой говорят проповедники с телеэкранов и кафедр, но о которой те, кто провозглашают ее, имеют столь же смутное и запутанное представление, как и те, к кому обращены их проповеди.