— Ишь, нарожала!
Или:
— О чем только думала!
Как будто я у кого-то просила на хлеб.
Особенно людей раздражало, если на наших лицах обозначались улыбки, если мы были хорошо одеты…
И вот только попав в чужую страну, население которой было, мягко выражаясь, не очень тепло настроено по отношению к советским братьям и сестрам, я впервые поняла, что может быть совсем другая жизнь.
Ну, обычная человеческая жизнь без агрессии, без ожиданий какого-то мифического послезавтра. Сегодняшняя жизнь с привычными маленькими радостями, с запахом ванили и корицы в подъезде дома, с цветами на лестнице, о которых заботятся все соседи, с детьми, которыми все умиляются. Тихая обывательская жизнь, которую клеймили и обличали всеми возможными средствами у нее дома так, что дух ее еле-еле теплился где-то в российской провинции. И то — вопреки всему.
Мне хотелось прожить именно так: тихо, по издавна заведенным правилам, рожая детей, заботясь о муже и доме, гуляя по прекрасным «Сметановым садам» старого моравского парка.
Мне совсем не нужны были подвиги, страдания, борьба за светлое будущее. Жить хотелось настоящим, какое есть. Радоваться каждому дню, улыбкам детей, неспешному разговору за ужином. Я была счастлива. Я понимала для себя: вот оно, место, где ей мечталось жить. Вставая ночью к детям, я выходила на балкон, вдыхала воздух с запахом цветов и угля (в домах топили углем) и ощущала свое состоявшееся счастье. И горевала, зная, что не смогу тут остаться. Моему счастью приговор был вынесем заранее, сейчас попросту шло время отсрочки.
Я делала ежедневные, ежечасные открытия. У народа страны, в которую я попала волею случая (нет, вернее, «волею злой воли» моего правительства), был удивительный характер, начисто лишенный агрессии, свой редчайший музыкальный дар, свой уникальный юмор, отточенный веками существования «под кем-то». Чужие его не понимали, ленясь вникать в тонкости почти непонятного языка. Какие только истории не пришлось мне услышать от своих друзей, поверивших, что душой и сердцем я с ними.
Мама Майки рассказала однажды, как вошли в ее родную деревню Праславице русские танки в августе шестьдесят восьмого
— Представь, девонька, проснулась рано (а у чехов утро начиналось действительно рано, часов в 5), надо Майке и Иржинке завтрак собрать, смотрим в окно, а там танки! Чужие танки! Как тебе? Что бы ты почувствовала, если бы увидела такое?
— Ужас, — стыдилась я.
— Просто стоят танки, не стреляют. Но смотреть — невыносимо. Так в душе все и кипит.
— А потом?
— Потом… Послушали радио, объявили нам… В полдень иду на огород, а там ваши… хлопчики, солдатики. Морковку рвут. А на той грядке морковка была еще маленькая, вот — с палец. Я им говорю: «Что ж вы, хлопчики, делаете? Зачем же вы дергаете морковку у меня? Это же чужое! Вы же — крадете!» Они меня поняли. Говорят: «Тетя, а что нам делать, мы голодные, мы со вчерашнего дня ничего не ели». «Что ж ваши, не кормят вас?» «Забыли про нас, наверно», — отвечают. «А вы знаете, где вы?» — спрашиваю. «Нет, замполит объявил, что вечером объяснит».
Слушать все это мне, дочери фронтовика, было нестерпимо стыдно.
— И они так и сидели в своих танках без еды?
— Ну как так — без еды? Я пошла домой, всем им сделала хлебички (бутерброды, по-чешски), накормила. И соседка тоже.
— А как же вы? Они же — враги. — От последнего слова у меня слезы вскипали в горле.
— Да какие враги? Хлопчики. У каждого маминка дома. Ждет сыночка. Плачет. Я чужого сыночка не пожалею — и моих деток чужие мамы не пожалеют. Так нельзя, мы же люди.
Представьте: мне, советской девочке, жалостливой, умеющей сочувствовать, такие мысли по отношению к врагам до этого разговора не приходили в голову! А ведь слышала, слышала от своих рассказы, как гнали пленных немцев через Москву. Огромную толпу врагов, которых четыре года проклинали в каждом доме, которым желали стократной страшной смерти и чтоб после смерти в аду горели за свои злодейства.
Пленные шли и шли по столице чужой державы, которую их послали завоевать их же собственные безумцы. И на всем протяжении их пути стояли женщины, не менее несчастные, чем эти плененные чужие солдаты. Они плевали в сторону поверженных врагов, плакали, осиротевшие без своих мужей и сыновей, оставшихся по вине этих, живых, навечно на полях сражений. Плакали, плевали и — кидали им хлеб: «Жри, окаянный!» Те, кто прошел тогда по Москве, навеки этот хлеб не забудут…
Не понимала прежде я что-то про этот хлеб. Не понимала — и все тут. Потому что камнем застыла моя душа еще давно, в детстве раннем… А тут, в Чехословакии, растопилась. И открылись глаза. И все оказалось проще простого. Просто люди могут пожалеть других людей. Несмотря ни на что. Пожалеть и помочь. Потому что у всех есть матери. И они далеко-далеко плачут о доле своих сыновей.
Из-за этого рассказа Майкиной мамы мне увиделось и другое. Злой рок русского человека встал передо мной во всей его трагической величине. Его никто не пожалеет. Ни свой, ни чужой. Или, быть может, скорее чужой, чем свой. Вот что по-настоящему ужаснуло!
Семидесятые
Маразм крепчал — вот, пожалуй, самая распространенная поговорка тех лет.
Крепчал маразм нашего «дорогого Ильича», с трудом произносившего свои многочасовые речи. Наверное, ни о ком не рассказывали столько анекдотов, как о Брежневе. Причем ни о ком не было их так легко и смешно рассказывать: достаточно было подражать его манере говорить:
— Дорохие туарышши! С чустым хлубокаа удылетарения…
Удовлетворялся же Брежнев от многого… Только и слышалось…
А еще он поражал своей любовью к страстным поцелуям с партийными и государственными деятелями — как отечественными, так и зарубежными. На эту тему был анекдот. Провожает Брежнев какого-то африканского вождя. Расцеловались.
Брежнев задумчиво машет вслед улетающему самолету и произносит:
— Политически — неграмотен! Морально — неустойчив! Но КАК целуется!!!
Люлек — так называл наш народ своего лидера. И к концу семидесятых всерьез Люлька не воспринимал никто. Ну — казался всем он мумией ходячей. А с мумии — какой спрос?
Однако и мумия может натворить делов… Как выяснилось как раз в последние дни уходящего тысячелетия, перед самым 1980-м годом.
Если же говорить об основных событиях 70-х, которые особенно глубоко впечатлили, то вот они:
1970 — празднование юбилея В. И. Ленина.
1972 — теракт на Мюнхенской Олимпиаде.
1973 — черный сентябрь в Чили.
1974 — начало строительства БАМа.
1975–78 — геноцид в Камбодже.
1977 — у Гимна СССР появились новые слова. Автор слов — тот же: С. В. Михалков.
Конец декабря 1979 года — ввод советских войск в Афганистан.