— Он доказал Европе, что еврей может руководить нацией, — сказал Голдстон.
— Вот вам, пожалуйста, весь Левенталь, — выкрикнул Гаркави, — полюбуйтесь на эти взгляды.
— Еврей и империя? Суэцкий канал, Индия, все такое? Я к этому всегда относился скептически.
— Преподать миру урок с пустыми руками… всю эту бодягу я наизусть знаю. — Гаркави воткнул в него ошарашенный, укоризненный взгляд. — Империя же была для него делом жизни. Он был англичанин, великий притом. Бисмарк им восхищался: «Der alte Jude, das ist der Mann!»
[13]
— Какая, собственно, разница между империей и шикарным магазином? — вставил Шифкарт. — Ведешь свой бизнес.
— И он управлял этой фирмой? — сказал Голдстон. — Джон Булл и компания. Над нашими полками никогда не заходит солнце. Главный поставщик Б. Дизраэли.
Тут Левенталю, в общем, как-то уже расхотелось спорить, даже мелькнуло, что зря он ввязался в разговор, сидел бы себе и молчал. При первых словах он, кстати, даже не думал, что его вдруг прорвет. Сам удивлялся, но не мог удержать при себе свои мысли — собственные мысли, конечно, но он никогда их раньше не высказывал вслух и слушал теперь, как со стороны.
— Кстати о Бисмарке, — его уже понесло, — почему это он сказал — еврей, а не англичанин? Дизраэли с ним торговался, вот и был для него евреем, это естественно.
— Насчет отношения Бисмарка к евреям ты не увлекайся, — предостерег Гаркави, — ты поаккуратней, старик. Он облегчил их бремя.
— Ах да, он же что-то такое говорил про выведение великой расы. Как это? «Немецкий жеребец с еврейской кобылой».
— Прямо Кентуккийские скачки
[14]
, — сказал Шлоссберг. — И всем хорошо.
— Зачем придираться к словам, — сказал Голдстон. — Он старый кавалерист. В его устах это был такой способ оценить лучшие качества тех и других.
— Кому нужны его комплименты? — сказал Шлоссберг. — Его кто-то просил?
— Для вас это лестно звучит? — Левенталь перестал теребить загривок, вопросительно вскинул руку.
— A-а, я понимаю, что ты имеешь в виду, — сказал Голдстон. — Ты на него валишь нынешних немцев.
— Да нет же! — крикнул Левенталь. — Но почему вас так радует комплимент Бисмарка, притом довольно сомнительный комплимент?
— И что ты взъелся на Дизраэли? — спросил Гаркави.
— Абсолютно я не взъелся. Но он решил руководить Англией. Вопреки тому факту, что он еврей, а вовсе не потому, что так уж ему нужны империи. Народ смеялся над его носом — он занялся боксом; смеялись над его поэтическими шелками — он нацепил все черное; над его книгами смеялись — он их всем совал напоказ. Занялся политикой, стал премьер-министром. И все на нервной почве.
— Да ладно тебе, — сказал Гаркави.
— На нервной почве. — Левенталь не сдавался. — Это великолепно. Кто спорит. Но мне не нравится. Нужно, конечно, превозмогать свои слабости, но зависит — как и зависит — что называть слабостями… Юлий Цезарь был болен эпилепсией. Он научился скакать на коне, держа руки сзади, он спал на голой земле, как простой солдат. А зачем, почему? Из-за своей болезни. И мы обязаны восхищаться такими людьми? То, что для других вопрос жизни и смерти, для них испытание воли. Кому нужно их это величие?
— Но ты же льешь воду на мельницу наших врагов, — начал Гаркави с укором.
— Нет, почему, мне так не кажется, — сказал Левенталь. Больше ему не хотелось спорить. И так слишком много наговорил; понижением голоса он дал понять, что дальше говорить не намерен.
Филиппинец-уборщик подошел к столу. Старый, хилый, руки по локоть выбелены вечной горячей водой. Загромоздил свою тележку, склонился над ней, так что руль уперся в грудь, медленно потащился прочь. С чайных столов сняли один набор меню, со стуком водрузили другой — в металлических рамках.
— Я только одного актера хорошего видел в роли Дизраэли, — сказал Голдстон. — Джордж Арлисс.
— Да, он просто создан для этой роли, — подтвердил Шифкарт.
— Мне он тоже понравился, — сказал Шлоссберг, — тут я согласен, Джек, он просто для этого создан. Это лицо — длинный нос, тонкие губы.
— А я вот Викторий как-то всех пропустил, — сказал Голдстон. — Ни единой не видел.
— Не много потерял, — вздохнул Шлоссберг. — Еще не родилась удачная Виктория.
В ресторане настало затишье. Со всех сторон были черные столы, от угла зрения делавшиеся ромбами, и на каждом свой строгий орнамент: сахарница, солонка, перец, ваза с салфетками. Эта симметрия сообщала некоторую подвижность совершенно пустому пространству. Сзади, под сенью рисованных рощ, устроился персонал, сидели, покуривали, поглядывали на солнечное окно, на улицу.
— Нет, мне попадались хорошие, — сказал Шифкарт. — Вам так-таки ни одна не угодила?
— Ни одна. Во-первых, вопрос, зачем так много Викторий. Может, потому, что она лицом не вышла? Неказистая королева — это теперь то, что надо. Все хочется как-то принизить. Нет? Ну а почему она так популярна? — Он протянул к ним руки, как бы домогаясь убедительного ответа. — Она любила Альберта; была упрямая; хорошая хозяйка. Доходчиво.
— А по-моему, так Юнис Шербат чудная Виктория была, — встрял Гаркави.
— Здоровая, красивая дама; приятно смотреть, — сказал Шлоссберг.
— Так в чем же дело? — спросил Шифкарт. — Играть не умеет? Вы просто завидуете, хотели бы ее контракты иметь, Шлоссберг.
— А что? — согласился Шлоссберг. — Если я способен чего-то хотеть, так это быть лет на тридцать моложе и чтоб чуть отодвинулась смерть. Но штаны у меня протерты. И кому помешают деньги? Она, могу себе представить, их лопатой гребет. В основном потому, что на нее приятно смотреть. А насчет игры? Я сам вам лучше сыграю Викторию.
И правда, подумал Левенталь скорей с уважением, чем с насмешкой, если б только не бас.
— О! В юбках вы бы стали гвоздем сезона, — сказал Шифкарт.
— Сейчас каждый может стать гвоздем сезона, — отозвался Шлоссберг. — Эта публика только и жаждет, чтоб ее ублажали. Сплошной карнавал. Гоняются за призраками. Вот ты скажи мне, Джек, ты хоть раз нашел стоящую актрису?
— То есть вы имеете в виду артистку, не пусечку вроде Уотерс?
— Я имею в виду актрису.
— Ну так вот же вам: Ливия Холл.
— Ты это серьезно?
— Вполне.
— Невероятно, — сказал Шлоссберг. — Такой кусок мяса.
Мощная шея Шифкарта пошла красными пятнами, и чуть ли не злобно он выдавил: