Бедный папа! Он путался в своих чувствах и в своих фразах по всем пунктам. Я заслужила свою судьбу — но я платила за других, я должна была храбро сражаться — но при этом сидеть и размышлять, я была сильной — но безоружной… Его письмо являло собой идеальный образец интеллигентского разброда мыслей, он блуждал в их лабиринте и чувствовал себя виноватым в том, что не вооружил меня, как должно, для схватки с жизнью. Милый мой папочка с его ангельской наивностью! Он глубоко заблуждался, ибо подарил мне самое драгоценное свое сокровище — чувство пропорций. А в остальном ничем не мог мне помочь. Весь свой век он провел на обочине жизни, следя за пролетающими мимо чужими судьбами, и ровно ничего не знал о ней. Но при этом я ощущала, что он рядом, за спиной, совсем близко, и этого мне было достаточно. Что бы со мной ни случилось, я знала, что всегда смогу спрятаться у него в кармане и найду там надежное убежище. Вот куда я и отправлюсь, выйдя из Флери… Ну а пока я читала и перечитывала письма, которые он присылал мне каждую неделю.
Когда Лекорр соблаговолил вспомнить о моем существовании, из этих писем уже можно было составить небольшой сборник. Я попала во Дворец правосудия только 20 июля, через месяц после ареста. Он хотел «довести меня до кондиции», нарочито медлил, думал о моих «отношениях» как о прошлогоднем снеге и просто ждал, когда желанный фрукт созреет и сам упадет к нему в руки. Если я до сих пор считала себя привилегированной арестанткой, то условия моей «доставки» к следователю должны были непреложно доказать мне обратное. Меня разбудили на рассвете, в шесть утра, и запихнули в «автозак», после чего восемь часов подряд мариновали в камере донжона. А в довершение еще одна учтивость: явившийся наконец полицейский приковал меня к себе наручниками, и в таком виде мы с ним прошествовали через вестибюль, залы и коридоры Дворца правосудия, у всех на глазах; причем страж порядка, раздраженный моей кажущейся медлительностью, пыхтел и фыркал так, словно тащил за собой норовистую кобылу, которая вздумала покрасоваться на публике. В те несколько минут, которые мэтр Кола провел со мной наедине, он пытался свести эти тщательно подготовленные издевательства к неизбежным общепринятым мерам, но его уговоры на меня уже не действовали: я только и видела, что его наманикюренные ручки и ровный загар, приобретенный на дорогостоящих уикендах в горах Люберона. Мы с ним жили на разных планетах. Нервы у меня были на пределе, и мне понадобилось немало времени, чтобы прийти в себя. К счастью, господин Лекорр по-прежнему не торопился нас принять.
И все так же по-прежнему он как будто не видел меня. Задавая вопросы, он смотрел на моего адвоката или на свою стенографистку; взгляд его скользил по комнате, не останавливаясь на мне. Будучи как бы невидимой, я отвечала стопке бумаг, лежавшей у него на столе. Стопке, которая со времени последнего допроса заметно подросла. Телефонные и банковские распечатки, список моих расходов по кредитной карте, перечень заграничных поездок… Следственная бригада проделала большую работу. И нашлись сволочи, которые подсуетились и помогли ей. Например, антиквар с набережной Вольтера, который просил меня оплатить ему кресло наличными, а теперь явился в полицию с доносом. От злости я вскипела, как чайник, и поклялась себе, что, выйдя из Флери, первым делом пойду и набью морду этому старому педику. Ну а пока суд да дело, я царапнула Лекорра:
— Я бы попросила вас, когда вы задаете вопросы, смотреть на меня. Мне неприятно ваше высокомерие. Вы ведете допрос так, словно заранее стоите на позиции обвинения.
Вероятно, его не впервые упрекали в этом. Потому что ответ у него был готов заранее. И он озвучил его, закатив глаза, — точь-в-точь несчастная санитарка, измученная параноидальным бредом своей больной:
— Я родился под знаком Весов. Для судьи это знаменательно. И я как раз стою на позиции обеих сторон, в том числе и защиты. Поэтому вы здесь и оказались. Чтобы объясниться. Однако, уж не обессудьте, скажу откровенно: я никак не считаю вас бедной женщиной, невинной жертвой общества. Ваше досье свидетельствует совсем о другом.
Знак зодиака! Только этого еще не хватало! Он что, принимает меня за глупую мартышку, которую можно утешить арахисом? Я ответила ему так хлестко, как только смогла:
— То что вы Весы, меня нисколько не удивляет. Это единственный знак, который не изображает живое существо — ни Лев, ни Овен, ни Рак, никто. Всего лишь перекладина с чашками — словом, неодушевленная вещь. Вылитый ваш портрет.
Но мой блестящий анализ оставил его абсолютно безразличным. Он снова взялся изучать длинный список моих расходов. Подобно спруту, наделенному чуткими щупальцами, помогающими исследовать воду во всех направлениях, он мечтал связать некоторые из моих трат с Дармоном, но остерегался первым произнести его имя. Таким образом я смогла приписать другим все подарки, сделанные моему дорогому министру. Что касается обуви, одежды, часов, запонок и всего прочего (не считая моих приемов), я ничем не рисковала: ни Фабрис, ни мой отец, не говоря уж о Сендстере, не станут отрицать факта их получения, если им зададут этот вопрос. Что же касается рисунков XVIII века и ваз Gallé, оплаченных мною (иными словами, фирмой «Пуату»), то они попали к нему в руки. К несчастью для себя, в этой области бедняга чиновник плавал как последний невежда. Он был не способен отличить художественное стекло Daum от пестрой поделки из IKEA, и тут я могла врать напропалую. Все более или менее ценные подарки, сделанные мною Дармону, превратились в моей интерпретации в изысканные вещицы, купленные для Кергантелека. И пока следователь установит, что некая старинная гравюра, приобретенная для Александра, не может быть рисунком XIX века в гостиной моего отца, как я это изображала, пройдет тысяча лет, не меньше. У меня в квартире стояла изогнутая фигурка из матового стекла, купленная на блошином рынке; Лекорр торжественно занес ее в свою опись, я представила ее как ценную статуэтку из слоновой кости, купленную для Александра, который временами проявлял интерес к средневековому искусству. Если бы у следователя хватило мужества вернуться ко мне домой и сравнить мои заявления с отчетами экспертов, он, конечно, тут же уличил бы меня в бесстыдном вранье, однако его ничуть не насторожил тот факт, что стеклянная безделушка отнесена к эпохе Средневековья. Мания величия профана — мощное оружие в руках его противников. Он пострадал от собственного снобизма. Еще бы: ведь это он, всемогущий следователь, руководил игрой, угрожал, обвинял и карал; разве мог он поставить себя в положение неграмотного тупицы, который просит разъяснений у какой-то обвиняемой. В результате хитрец Кола с первого же допроса понял, что тут мы выпутаемся благополучно. Наклонившись ко мне якобы для того, чтобы дать совет, он изничтожил Лекорра одним словом:
— Этот дурень глупее самого темного бретонца. Сколько бы он ни пыжился, все равно сядет в лужу.
Он был прав, но не совсем. Со злобой, свойственной только ему одному, Лекорр намертво вцепился в свою добычу и наконец обнаружил, что одна из моих покупок у Lanvin была доставлена прямо на дом к господину Дармону. Для низвержения существующего режима этого, конечно, не хватало, но после четырехчасового допроса он все-таки получил хоть малую толику бальзама на сердце. И, довольный своей победой, отослал меня в родные пенаты, то есть обратно в тюрьму. Очарованный своей официальной клиенткой (мною), которая ничем не повредила его фактическому клиенту и повелителю (Дармону), мэтр Кола счел необходимым поторопить следствие. Четыре недели заключения еще до первого допроса, в деле, о котором говорит вся Франция, — не слишком ли это долго? Бедняга, за кого он себя принимал? Лекорр тотчас же показал зубы: