Однако проблема даже глубже – на мой взгляд, он просто не из рок-н-ролла. Не герой, не антигерой, а дверью ошибся. (Тогда это происходило сплошь и рядом, уж больно дверь рок-клуба была красивая, манила в себя: буквы, граффити, пацифики всякие.)
Он действительно умел отлично формулировать, делать слоганы: «Твой папа – фашист» – квинтэссенция времени и дурости его; «дело не в цвете знамён, а в симптомах болезни» – и сейчас актуально.
Чем матери-истории и останется ценен – ибо, повторю, не человек рок-н-ролла, а исторический персонаж второго ряда.
В этом и все причины: станешь тут мизантропом.
Захар Прилепин: Лёш, нет, даже не пытаюсь подольститься. Может, чуть подсластил пилюлю, да. Но вообще альбом «Мечта самоубийцы» был для меня таким же открытием, как «Энергия» и «Группа крови». И слушал его я даже чаще.
Slava konovalov: Я когда прочитал Захарово о Борзыкине – подумал как Лёша. Кинчев и Цой – величины несколько другого порядка (подумалось мне). В общем, хорошо подсластил Захар. И правильно. Оступившемуся подал руку. Благородно.
Захар Прилепин: Так, Шамазов должен вступиться. Борзыкин реально полубог. Кроме шуток. Просто вы вовремя это не слушали. Илья? Приходи.
Ричард Семашков: Всё мы вовремя слушали, у меня ещё кассета с «Шествием рыб» была. «Мечта самоубийцы», конечно, самый крутой альбом, но всё равно, у меня он тоже был из второго эшелона.
Ilya Shamazov: Я сейчас специально проверять не буду инфу, может, где совру, но к концу восьмидесятых – началу девяностых Борзыкин вообще был главный. У него на студии репетировали «Кино» и «Аквариум». Его группа поставляла наикрутейших музыкантов в составы «Аквариума», «Пикника», «Алисы», «Наутилуса» и т. д. Он записал крутой альбом группы «Колибри» и всё приготовил к записи электрического альбома Башлачёва.
Борзыкин принимал в рок-клуб «Ноль» и «АукцЫон». Получал все первые призы на Подольских и прочих советских Вудстоках.
Борзыкин вывел толпы на улицу, что сделало его первым ещё и как политическую фигуру.
В начале девяностых крайне успешно умотал в Европу, где единственный из всех русрокеров давал концерты в ведущих западных клубах.
Чисто в плане творчества, и тут уже личное, Борзыкин единственный, кто с теми или иными своими размышлениями давал мне расти. Все остальные будто догоняли и встраивались рядом. Летов тот же: я ликовал от того, что он думает так же, как я. А вот Борзыкин – учил. Простите, сейчас это может показаться смешным, но это так.
Несомненно, по саунду «Телевизору» стоило раньше встретиться с ижевскими электронщиками, придумавшими трип-хоп задолго то «портисшидов» и «мэссив аттак». Звучало бы посвежее. Но русрок вообще глупо оценивать по шкале музыкального новаторства.
Не поэт, да. Но строчки «Мы льдинки, мы дети, которых послали за смертью. И больше не ждут назад» стоят тысячи песен.
Вокруг «Обители»
«Обитель» я читал в рукописи. Был это, конечно, не манускрипт, испещрённый авторской правкой и корректорскими значками, а нормальная электронная версия в pdf; Захар, правда, предупреждал, что возможна правка, которая, впрочем, не должна повлиять ни на общий смысл, ни на отдельные цитаты, которые я захочу воспроизвести в рецензии. Её я планировал опубликовать на выход книги (как и произошло), самой же книги долго ещё в глаза не видел.
Это к тому, что на обложке «Обители», в издательской аннотации, есть оборот «полотно босховского размаха». А я начал рецензию именно с Босха: хотя, казалось бы, где гений Северного Возрождения (конец XV – начало XVI века), а где Соловецкий лагерь особого назначения в 1929 году… Но у кошмаров, равно как визионеров, – свой хронометраж и календарь.
Соловецкие пляски. Вступление в роман
Новый и долгожданный роман Захара Прилепина «Обитель» – огромный, по объёму и замыслу, похожий, скорее, на полотна Иеронима Босха, чем на икону Страшного суда.
Давайте, для закрепления босхианства, я вас сразу оглоушу большой и серьёзной цитатой. Коллективная исповедь соловецких лагерников в карцере на Секирной горе.
«Полезли невесть откуда всякие гады: жабы и слизняки, скорпии и глисты, хамелеоны и ящерицы, пауки и сороконожки… и даже гады были кривы и уродливы: попадались лягушки на одной ноге, прыгающие косо и падающие об живот, глисты с неморгающим птичьим глазком на хвосте (…), крысы, вывернутые наизнанку, с животом, увешанным ещё не дозревшими крысиными младенцами – слепыми, открытыми напоказ, тарантул на старушечьих пальцах вместо лап… Ещё крутился, потерявший свой звериный зад, волосатый хвост… (…) весь пол был покрыт слизью, человеческой рвотой и всей мерзостью, что способно исторгнуть тело.
У кого-то из пупка лезла неестественно длинная, волосатая, шерстяная гусеница: человек смотрел на неё в муке, ожидая, что она кончится, а она всё не кончалась и не кончалась.
У Артёма от очередной икоты развязалась пуповина, из него прямо на нары посыпалась осклизлые, подгнившие крупные рыбины, а из них – другая рыба, помельче, которую успели съесть, а из второй рыбы – третья, тоже пожранная, а из третьей – новая, совсем мелкая, а из мелочи – еле различимая, гадкая зернистая россыпь…
Артём сгребал всех их обратно: моё, мне, моё, мне, назад, куда собрались?..»
У Босха, особенно в апокалипсических художествах, время всегда присутствует и ощущается, отдельной краской, линией, цветом.
Его двадцатые
У нас, определяя литератора по географической прописке, вписывая в «семейку» из предшественников и последователей, редко говорят о другом родстве. Связи, той самой, по-рубцовски «жгучей и смертной», автора и эпохи. Которая далеко не всегда совпадает (или совпадает кусками, краями) с пресловутым тире между датами или, в случае современников, – периодом, пардон за оборотец, творческой и гражданской активности.
Попробую на примерах.
Егор Летов назвал своей родиной шестидесятые годы, и это очень точно.
Игорь Фёдорович, как любой крупный и глубокий поэт, знал, что дело не в стилях и жанрах (магистральный для него панк родился в семидесятые, именно в координатах панка и альтернативы омский маргинал и отчаянный русский левак может считаться нашей единственной – без дураков и дисконтов – величиной мирового уровня), но в энергии, которая пробудила к жизни твою единственную, неповторимую мелодию. В ритмах, что заставили тебя двигаться в правильном направлении, указали ориентиры и азимут. До конечного пункта, места встречи этики и эстетики, которое изменить нельзя.
Эдуард Лимонов, чьим почитателем и дискретным соратником был Летов, тоже во многом не человек шестидесятых, но приёмный сын шестидесятых. Здесь даже не художественное попадание – пятидесятые («Подросток Савенко») и семидесятые («Это я, Эдичка») он описал много ярче, чем шестидесятые в «Молодом негодяе», который вычурно назначил «австро-венгерским романом».