Карусель
Время от времени она поднимала на меня глаза и восклицала, – иногда восклицала, а иногда выпевала протяжно, смакуя каждую букву, – мирзолзайн…
Я, конечно, понятия не имела, что же такое это самое «мирзолзайн», но ощущения были приятные. Это было какое-то специальное, возможно, даже волшебное слово. Оно, будто кокон, обертывало меня и подбрасывало, – легко, как пушинку, и я, без преувеличения, казалась себе неуязвимой.
Мирзолзайн, – пела бабушка, жонглируя нехитрой кухонной утварью на нашей кухне, выходящей окнами прямо на школу и пролегающий между домом и школой бульвар. Тут у меня все было как на ладони. Весь мир.
Какое колесо обозрения?
По шоссе (между бульваром и школой) весело пролетали автобусы, – однажды и я улетела на одном из них, и, уцепившись в поручень, тряслась, точно заячий хвост, – автобус уносил меня в даль далекую, заповедную, – до сих пор не могу понять, что же вынудило меня пойти на этот отчаянный шаг, согласиться на предложение Юлика, моего полудруга-полуврага, коварно заманившего черт знает куда под предлогом игры в казаков-разбойников, – уже и не вспомнить, в каком тумане возвращалась я домой, и какими прекрасными, вырастающими словно из доброй сказки казались родные пятиэтажки с балконами, увитыми хмелем и плющом, – а вон и наш, синий, на котором стояла, подобная капитану дальнего плавания или штурману, или мичману, или верховному главнокомандующему, – стояла, будто изваяние, приложив козырек ладони ко лбу, кто бы вы думали?
У нее уже и сил не оставалось всплескивать ладонями, выбегать во двор, выпытывать у всезнающих соседских старушек…
Казалось, все вдохи, выдохи, причитания ушли в одно смешное, непонятное слово, которое, как охранная грамота, сопровождало меня в скитаниях по чужому и страшному микрорайону. Наверное, оно сверкало у меня во лбу.
Любимых детей видно издалека. Что-то такое они несут в себе… или носят, – похожее на амулет, зашитый в потайном кармашке.
* * *
Однажды в нашем доме на Перова завелась жаба. Огромное, пупырчатое, жадное существо тускло-зеленого цвета, с прорезью жадного рта, – с неизменным энтузиазмом оно пожирало всё – медные монетки, серебряные рубли и мятые бумажки достоинством в рубль или даже три.
Мне нравилось трясти ее, вслушиваясь в шорох и звон, и воображать себе несметные сокровища, которые, уж будьте мне покойны, я найду на что истратить! Иногда я пыталась просунуть указательный палец в щель ее рта, но жаба была начеку и не спешила расставаться с богатством.
Она стояла на почетном месте, вытаращив глаза. И ждала. Ее зрачки следовали за каждым входящим. Казалось, еще немного, и она щелкнет челюстью. Она жирела с каждым днем, – белесое брюхо ее раздувалось, а глаза вылезали из орбит. Бедная, бедная жаба!
Предчувствовала ли она свою судьбу?
Свою бесславную и скоропостижную кончину?
Проходя мимо жабы, бабушка жестом фокусника выуживала свернутую бумажку, и, озираясь по сторонам, подмигивала – мне или ей, или обеим вместе, но однажды, когда вспоротая и поверженная хранительница сокровищ лежала на боку, а по столу перекатывались монетки и шуршали рубли, я без труда узнала эти, меченые, свернутые в трубочку…
Их было больше остальных.
Самое смешное, что мне и не вспомнить уже, на что были потрачены все эти копейки и рублики. Кажется, я торжественно преподнесла их маме, ощутив приятную усталость добытчика, хранителя и защитника очага.
Точно еж с наколотыми на колючках осенними припасами, я торопилась избавиться от накоплений, вновь стать свободной и безмятежной.
И это было очень приятное чувство.
Ведь, на самом деле, у меня и так было все.
Все, чего может пожелать девочка, живущая в пятиэтажке с балконом, с которого, как на ладони…
Автобусы, школа, бульвар, очередь, стекающая от гастронома к противоположной стороне улицы, – за живой рыбой или за квасом, или еще за чем-нибудь, – если свернуть плотный лист бумаги, то получится подзорная труба.
Я навожу ее на крыши, окна, людей. Вижу раскрасневшиеся лица соседей, а еще мальчишек из соседнего подъезда, – вечно они трутся у бочки с квасом. Я слышу острый запах хмеля. Пахнет летом, прудом, ряской, горячим асфальтом, прелыми листьями, осенью, первым снегом.
Золотая паутина носится в воздухе, щекочет ноздри.
А вот и моя бабушка, – кажется, уже оттуда.
Помахивая авоськой, переходит дорогу. Щеки ее разрумянились от быстрой ходьбы. Время от времени она поглядывает на наши окна и шевелит губами, – конечно, «на людях» бабушка не дает себе воли и из последних сил сдерживает присущий ей темперамент.
– Ша, я сейчас умру, нет, ну, где вы видели такое нахальство? – что может быть интересней, чем рассказ о двух или даже трех очередях, – не рассказ даже, а сводка с полей, – с количеством павших, раненых, победителей и побежденных. – Вот, – говорит бабушка и вытаскивает из авоськи изможденную курицу с растопыренными желтыми лапами и изогнутой волосатой шеей, – лицо ее светится (не куриное, разумеется, бабушкино).
Меня бабушка как бы не замечает. Вначале – прелюдия. Ритуал. Очень подробный, живописный, – порхающее лезвие ножа, – это на бульон, а это – на котлетки.
Курица – это жизнь!
Кастрюля золотистого бульона и много-много крошечных котлет. Не котлеты, а сплошное удовольствие, я уже не говорю про сладкую фаршированную шейку, – а! – вскрикивает бабушка время от времени как бы в некотором забытьи, – а! – завидев меня, она спохватывается, – ну, что ты стоишь? А кто будет фарш крутить? – она вытирает руки и выдыхает… Смешное, непонятное и такое длинное слово, но отчего-то лопатки мои расправляются, а ручка мясорубки вертится как карусель.
О тревоге и беспокойстве
Я сама знаю, когда и о чем мне беспокоиться.
Главное, правильно распределить, чтобы не беспокоиться обо всем сразу.
О просроченном проездном билете, зимних галошах или последнем рулоне туалетной бумаги. Допустим, беспокойство (или же тревога, тревога – это градусом выше, чтоб вы понимали) о том, что я уже черт знает сколько не рисую (или не пишу). Как же так, думаю, жизнь проходит, мольберт стоит, кисти сохнут, а слияния с вечностью не происходит.
Тогда я выхожу в лоджию (она же мастерская), стою, подбоченясь (так когда-то стояла моя еврейская бабушка Роза Иосифовна, – стояла и шевелила губами, видимо, вся во власти неисправимого беспокойства по поводу и без, – хотя, вы же прекрасно понимаете, – повод – он всегда найдется, как и причина, и даже отсутствие ее и его – не оправдание преступной беспечности. Уж моя-то бабушка Роза умела беспокоиться. Ах, как виртуозно она беспокоилась! Я ей в подметки не гожусь.)